Забыл сказать, что к странностям ее характера, развитию которых немало способствовала эта гремучая смесь сатурналий и жесткой дисциплины, усвоенная в монастырской школе, многое добавило и несчастное детство в родительском доме. Отец у нее был крутого нрава, служил майором, кажется, в шотландском полку. Он не пил, но был настолько горяч, что вывести его из себя ничего не стоило. Одно из ранних воспоминаний Нэнси — это жуткая ссора между родителями: отец ударил мать кулаком с такой силой, что та упала рядом с кофейным столиком и долго лежала, не двигаясь. Характер, верно, у матери был несносный, денщики в полку вечно отлынивали от работы, из-за этого в доме постоянно возникали стычки, шум, крик стоял — покоя не было. Так вот, эта самая миссис Раффорд была большой приятельницей Леоноры. Уж на что Леонора была остра на язык, но до миссис Раффорд ей было далеко. Бывало, майор приходит домой обедать, уже порядком взвинченный, ругается направо и налево — еще бы, целое утро бился, заставляя своих упрямцев маршировать на плацу под палящим солнцем. И тут миссис Раффорд обязательно вставит какую-нибудь шпильку, и — началось! Сущий ад. Однажды Нэнси — ей было лет двенадцать — не выдержала и вмешалась в их ссору. И, конечно, попала отцу под горячую руку — три дня пролежала в беспамятстве, получив удар кулачищем в лоб. И все равно она больше тянулась к отцу, чем к матери. Это понятно — от отца она видела хоть какую-то ласку. Пару раз, когда она была еще совсем маленькая, он одевал ее неловко, торопливо, но очень нежно. Служанки в доме не задерживались, а миссис Раффорд периодически выключалась из хозяйственных дел, и дом оставить было не на кого. Я думаю, она пила. Ох, и ядовитая была женщина! Даже Нэнси боялась попасть ей на язычок вышутит любую попытку приласкаться, поднимет на смех любое движение души. Неудивительно, что Нэнси росла очень впечатлительным ребенком.
Однажды случилось неожиданное — Нэнси только вернулась с прогулки верхом вокруг форта Уильям, и ее сразу же отослали в сопровождении гувернантки, явно чем-то потрясенной, в Англию, в эту самую школу при женской обители. (Вообще-то Нэнси собиралась туда ехать только через два месяца.) Больше она свою мать не видела. Через две недели в школу приехала Леонора и сообщила ей, что мать ее умерла. Возможно, так и было. Я до сих пор не знаю, что произошло с миссис Раффорд. Леонора о ней не заговаривала.
Вскоре майор Раффорд получил назначение в Индию. Приезжал он оттуда очень редко, и то ненадолго. Так Нэнси постепенно врастала в обстановку дома в Брэншоу-Телеграф. Мне кажется, это была самая счастливая пора в ее жизни. Вокруг полным-полно всякой живности: собаки, лошади. В доме преданные слуги. Кругом лес. Ну и, конечно, заботливые, милые Эдвард с Леонорой.
Все это происходило на моих глазах — я хочу сказать, я видел, как она взрослеет: каждый раз, когда Эшбернамы отдыхали в Наухайме, она присоединялась к ним на последние две недели. Она всегда была очень приветлива со мной, лет до восемнадцати даже целовала меня, желая спокойной ночи и доброго утра. Прыгала вокруг меня, как козочка, приносила то, что я просил, веселилась над моими рассказами о жизни в Филадельфии. Но я всегда чувствовал, что под маской беззаботности скрываются какие-то кошмары. Помню, однажды — ей было восемнадцать — мы сидели вдвоем в саду у фонтана с металлической решеткой: это было как раз во время одного из редких наездов в Европу ее отца. Леоноры с нами не было — она лежала с мигренью. Мы поджидали Флоренс и Эдварда, которые должны были подойти после водных процедур. Вы не представляете, как хороша была Нэнси в то утро.
Мы разговаривали с ней о соблазне лотерейной игры — то есть о моральной стороне этого дела. Она была в белом, высокая и хрупкая, как тростиночка. В то утро она первый раз сделала высокую прическу, и ее точеная шейка смотрелась особенно прелестно — так свежо и женственно. Она до того очаровательно ее выгибала, что кожа на горле казалась прозрачной — в ней, как в хрустальном стакане, отсвечивало озерцо воды, оставшееся от вчерашней ночной бури. Впечатление белизны усиливало то, что лицо ее пряталось в тени белого зонта, создававшего игру света и тени. Из-под широких полей белой соломенной шляпы с торчавшими колосками чуть-чуть выбивалась прядь темных волос. Я видел удлиненную, прелестно выгнутую шейку. Я следил, как она мило вскидывает брови, смеясь над какой-нибудь несуразностью, мелькнувшей в разговоре. Я радовался, видя, как расправляется складочка на переносице, как румянец начинает играть на щеках. Оживляются фиалковые глаза… И вот этот живой белоснежный цветок, это ангельское чистое создание — Господи, подумать только! Ведь она была как парус чиста и совершенна в каждой своей линии, каждом движении. Подумать только, что ей никогда уже больше… Увы, не бывать тому. Не могу в это поверить…
В общем, мы болтаем о моральной стороне лотерейного бизнеса. И вдруг прямо у нас за спиной, со стороны беседки, раздается громоподобный голос ее отца. По звуку он напоминал вой корабельной сирены с очень узким сечением. Я оборачиваюсь посмотреть. И вижу: высокий, молодцеватый, военной выправки господин лет пятидесяти прогуливается с одним итальянским бароном, у которого, по слухам, какие-то свои интересы в Бельгийском Конго. Похоже, они обсуждают, как надо обращаться с местным населением, раз военный рубит сплеча: «К черту человеколюбие!» Повернувшись к Нэнси, вижу, что она закрыла глаза, а лицо у нее белее скатерти — во всяком случае, белее, чем ее платье, это точно: на том хотя бы отражаются розовые точки от гравия, которым посыпаны садовые дорожки. Когда она сидит вот так, с закрытыми глазами, на нее больно и страшно смотреть. «Боже! — выдохнула она, и я почувствовал, что ее ладонь, что-то судорожно искавшая, опустилась на мою руку. — Ну что ж это я? Пожалуйста, не говорите моему отцу. Просто вспомнились прошлые кошмары… — Тут она открыла глаза и сказала, глядя прямо на меня: — Святые угодники могли бы смилостивиться и пощадить грешную душу. Никакой грех не сравнится с этой пыткой».
Говорят, бедняжка всегда просила оставлять свет ночью, даже в спальне… И однако же, я не знаю, кто бы еще так же ласково и мило общался с отцом, как она. Подойдет к нему, возьмет за лацканы сюртука и, глядя в глаза, начнет расспрашивать, как он провел день, что делал, чем занимался, и то и дело целует его в наклоненную макушку. Да, кто-кто, а она была отменно воспитана.
Бедный, несчастный отец готов был ползать перед Нэнси на коленях, прося прощения, и никто лучшее ее не мог бы его успокоить. Возможно, и этому ее научили святоши. Единственное, что ее обезоруживало, — особенно если ее заставали врасплох, — это его голос, резкий не терпящий возражений. Уж не оттого ли, что святые угодники, допустившие, чтоб ее подвергли за какие-то грехи этой пытке, всегда возвещали о своем появлении трубным гласом ее папаши? В ее детских кошмарах именно с этого звука начинались все их семейные обеды…
По-моему, в начале главы я уже упоминал о том, что Леонора позже описывала последние дни их пребывания в Наухайме, после моего отъезда оттуда, как медленную, изнурительную борьбу один на один с невидимым соперником. Еще я говорил, что Нэнси все время порывалась пойти на прогулку вдвоем с Эдвардом. Ведь они так делали годами. И вот теперь Леонора решила пресечь эту давнюю привычку. А сделать это оказалось совсем не просто. Нэнси привыкла отстаивать свою независимость. Она хотела, чтобы ее привычки уважали, ведь они с Эдвардом одни в течение многих лет гуляли по окрестностям, гоняли крыс, кроликов, ловили форелей в Фордингбридже, ездили по соседям — кстати, излюбленное времяпрепровождение Эдварда, — навещали арендаторов. И в Наухайме они всегда вместе по вечерам ходили в казино — если только Флоренс не покушалась на его свободное время. Кстати, это доказывает, насколько невинными были отношения этих двоих, — ведь даже у ревнивой Флоренс не возникло и тени подозрения. Благодаря Леоноре в доме было заведено ложиться спать в десять вечера.