Он в ужасе отшатнулся. Потом снова ринулся к окну: Лоранс, подняв руки, поправляла высокий узел волос. На ней была та же одежда, что и в день их знакомства, – длинная широкая юбка из желтого хлопка и серая шелковая блузка. Он пошел прочь.
– Цены на черепаховый панцирь подскочили до девяти тысяч франков за кило, месье. Придется закрывать лавочку. Мне даже не на что нанять подмастерье.
Эдуард только что спросил консьержа-ремесленника, охранявшего блок зданий у площади Бастилии, на каком этаже живет Пьер; в правой руке он держал коробку с тортом. Когда он подошел к облупленным строениям, в одном из которых обитал Пьер Моренторф, ему вдруг почудилось, что он во Флоренции, в двух шагах от мастерской Антонеллы. Войдя в подъезд, он чуть не задохнулся от жуткого черепашьего запаха. Жан Лефлют был «панцирщиком» и работал, судя по его словам, для Boucheron, для Cartier, для Van Cleef. Это был грузный шестидесятилетний мужчина с густым ежиком седых волос. Жан Лефлют был болтлив и полон горечи. Он жаловался на скуку: эта убогая жизнь среди черепаховых гребней с бриллиантовыми инкрустациями и роскошных оправ для очков доведет его до могилы. Эдуард Фурфоз предложил Жану Лефлюту работать на него. Разговаривая, он медленно подошел к котенку, забравшемуся на полку. Эдуард погладил его. Шелковистый хвостик котенка наполовину прикрывал фигурки из черепашьего панциря, представлявшие собой средневековых музыкантов – две виолы и лютня. Он отодвинул котенка в сторону. Музыканты не продавались. Он попрощался с Жаном Лефлютом, пересек внутренний двор. Шел дождь.
Он пересек второй двор. Пьер Моренторф жил в самой глубине внутреннего двойного двора, выходившего на Шароннский бульвар. Булыжное покрытие от старости поросло мхом, местами вылезало горбом, местами и вовсе отсутствовало. Назойливый запах рыбьего клея наконец-то растворился в воздухе. В углу двора Эдуард увидел небольшую полуоткрытую дверь и поднялся по безобразной ветхой лестнице; ступеньки прогибались и стонали под ногами, штукатурка кое-где отставала от стен, а где-то и вовсе рухнула; каждую площадку украшала расколотая раковина.
Он поднялся на четвертый этаж. Позвонил. Затем позвонил еще несколько раз. Он не предупреждал Пьера Моренторфа о своем визите. Дверь долго не отпирали. Наконец показался Пьер, он буквально окаменел от изумления.
– Вы в Париже!
Багровый от испуга колосс с несчастным видом торчал на пороге, перед Эдуардом, мешая ему войти. Неожиданность и конфуз превратили эти сто десять килограммов в соляной столб, заслонивший дверной проем. Эдуард Фурфоз силком всунул коробку со сладостями в руки своему другу и слегка подтолкнул Пьера Моренторфа, который наконец посторонился, освободив проход. Эдуард вошел в тесную, убогую переднюю с грязными стенами, изъеденными плесенью, словно проказой. За прихожей – такая же маленькая гостиная-столовая, опрятная и безликая. Эдуард был разочарован. Пьер, красный от смущения, следовал за гостем, торжественно подняв коробку с тортом, словно нес драгоценное приношение на жертвенник. Эдуард нажал на ручку следующей двери, отворил ее, вошел и вот тут-то буквально задохнулся, словно получил удар под дых.
– Вы не должны были, месье… – бубнил Пьер у него за спиной.
Перед Эдуардом простиралось огромное помещение – сто двадцать – сто тридцать квадратных метров, бывшая мастерская краснодеревщиков с площади Бастилии, освещенное дюжиной окон в стене, выходившей в двойной внутренний двор. Длинный зал представлял собой обширный японский сад: на маленьких циновках, на низких белых столиках, в побеленных стенных нишах, всюду, куда ни глянь, на расстоянии двух-трех метров друг от друга стояли крошечные деревца, похожие на планеты Солнечной системы. Все окна были прикрыты безупречно-белыми седзи; три глухие стены окрашены в землянисто-охряный цвет. Строго напротив двенадцати окон с двенадцатью седзи в голой стене виднелись двенадцать неглубоких ниш. На старом паркете, который побелел и искрошился оттого, что его мыли водой, скребли железной щеткой и никогда не натирали мастикой, лежали двадцать восемь маленьких циновок чудесных пастельных тонов; рядом с каждой из них, на низком лакированном столике, росло в горшке карликовое деревце.
Это было нечто равнозначное Саду камней Рёандзи в Киото, с его четырехугольным двориком, мельчайшим, тщательно разровненным гравием и валунами. Комната площадью сто тридцать квадратных метров приводила на память бескрайнее море, где затерялись островки по имени Япония.
Теперь уже Эдуард шел следом за Пьером. В дальнем конце зала обнаружилась дверца, искусно скрытая в стене, она вела в подсобку, где хранились садовые инструменты; рядом располагалась спальня Пьера Моренторфа – он лишь на миг, с внезапной стыдливостью, приотворил ее дверь. На стенах кладовой висели полки из китайского дуба, где были аккуратно разложены японские палочки для пересаживания растений, секаторы с толстыми ручками, ножницы для обрезки ветвей длиной с мизинец, ножницы с длинными лезвиями для формирования кроны, ножницы для обрезки почек, скальпели для прививок, щипчики для удаления сухих листьев, щипцы побольше для выдергивания сорняков, лейка с длинным горлышком и крошечными дырочками, всевозможные пульверизаторы, деревянные вертушки, на которых можно было рассматривать куст или дерево со всех сторон.
Пройдя через эту мастерскую-кладовую, они оказались в кухне – уютном помещении с тремя окнами во двор; здесь царила больничная белизна.
Эдуард опустился на пол посреди кухни, напротив Пьера Моренторфа, также севшего по-турецки; Пьер крошил в фаянсовую чашку лук-шарлот. Глаза его были полны слез. Он спросил:
– Месье, что вы хотите выпить?
– Пиво у вас есть?
– Только японское, месье.
– Прекрасно. Вот что я хочу сказать вам, Пьер: Лоранс Гено…
– Пиво, месье, – это священный напиток. Египетские боги ничего так не любили, как пиво. А известно ли месье, что японских быков тоже выпаивают пивом?
– Пьер, скажите откровенно, не скрывайте от меня правду: по-вашему, я все же достоин его пить?
Пьер, все еще обливаясь слезами, распаковал коробку с большим шоколадным тортом и извлек из нижнего отделения пирог с мирабелью. Он без малейшего усилия поднялся и вышел из кухни.
Когда этот лысый тучный людоед вернулся назад, его щеки пылали от волнения. Он смущенно извлек из кармана пиджака амулет – маленького Будду из голубой яшмы.
– Месье…
– Да?
– Дайте вашу руку…
Эдуард протянул ему раскрытую ладонь и молча, не найдя нужных слов, принял в нее крошечного теплого божка. Пьер кинулся к плите. Открыв духовку, он вытащил горячие бутербродики с анчоусами, один вид которых навевал смертную скуку.
Глава Х
Томление есть самое прекрасное из всех состояний любви. Его слабый огонек неумолимо сжигает нас.
Сент-Эвремон[49]