У нее все было продумано. Скажем, если мы уславливались встретиться в двенадцать часов, я должен был прийти в половине двенадцатого, тихо пробраться к глазку и, став на колени, в течение получаса наблюдать за нею, находящейся в комнате; затем, ровно в полдень, мне полагалось так же бесшумно уйти и вернуться, громко топая по коридору, как будто я только что вошел в дом. Однако иногда я не должен был приходить заранее и подсматривать в глазок; и не должен был сообщать ей, в какие дни я подглядывал за нею, а в какие нет; так что она не могла знать наверняка, находилась ли она под наблюдением в те полчаса до моего официального прихода, или же исполняла свои роли вхолостую, без публики.
Я, разумеется, делал все, что мне было велено. И какое странное, стыдное удовольствие испытывал, когда пробирался по коридору на цыпочках — а иногда даже и вовсе на четвереньках, — с замиранием сердца прижимал глаз к холодному стеклышку и заглядывал в комнату, залитую шелковистым сиянием и всю закругленную в виде чаши, а в ней, в середине, — А., пузатый идол, с крохотной головкой и маленькими ножками и сложенными огромными ладонями на толстом животе. Я всегда заставал ее в таком положении — недвижно сидящей и глядящей в одну точку, словно уменьшенная Алиса в ожидании, когда подействует волшебное питье. Потом понемногу, рывками, она приходила в движение, делала глубокий вдох, распрямляла плечи, запрокидывала голову, глядя куда угодно, лишь бы не на глазок в стене. Движения ее были скованы, но при всем том грациозны и исполнены какой-то искусственной выразительности, похоже на марионетку, которую дергает за веревочки умелый кукловод. Встав, она подходила к окну, широким жестом протягивала руку, будто приветствуя важного гостя; улыбалась, кивала или, наоборот, склонив голову набок, почтительно слушала, а иногда даже шевелила губами, словно что-то беззвучно говорила, подчеркнуто артикулируя, как некогда героини немого кино. Потом снова садилась на постель, усаживала рядом своего невидимого гостя, подавала чай, с улыбкой протягивая чашку ему (что это мужчина, не возникало ни малейших сомнений), жеманно опустив взгляд и прикусив нижнюю губку. Эти живые картины всегда начинались в тонах светской любезности, но понемногу, у меня на глазах, пока я неуклюже переминался с одного затекшего колена на другое и смаргивал набежавшую от напряжения слезу, в них появлялось что-то угрожающее: А. хмурилась, отшатывалась, отрицательно качала головой, хватала сама себя за горло, поднимала колено. Кончалось же тем, что пересиленная, с сорванной одеждой, она падала на спину и оставалась лежать — грудь обнажена, одна рука откинута и голая нога вытянута во всю мерцающую длину до самого смутно темнеющего лона. И я вдруг слышал собственное шумное дыхание. В такой демонстративной позе она лежала минуту или две, праздно крутя прядь волос у себя за ухом, пока соборный колокол не начинал отбивать полдень, и я тяжело поднимался и прокрадывался обратно на лестницу, здесь, как мог, приходил в себя (до чего громко бьется человеческое сердце), возвращался по коридору, громко откашливаясь и напевая, и входил в комнату веселый, а она к этому времени уже сидела паинькой, плотно сжав колени и сложив ладошки, и встречала меня смущенной похотливой улыбочкой.
Интересно, придумывала ли она эти представления загодя или же импровизировала по ходу дела? Меня всегда поражало, как точно она знает, чего хочет. Она командовала словами, жестами, положениями — всем замысловатым обрядом этой литургии плоти. Свяжи мне руки. Поставь меня на колени. Завяжи мне глаза. Теперь подведи меня к окну. И я, страдая и возбуждаясь, вел ее, как лунатика, босую, с глазами, завязанными ее чулком, и ставил лицом к слепой стене.
— Здесь окно?
— Да.
— На улице есть люди?
— Да.
— Они на меня смотрят?
— Пока нет.
Стена была побитая, в царапинах и разводах, на ней виднелось пятно высохшей протечки, похожее на силуэт Северной Америки. Пальчики А. дрожали в моей ладони. Вот теперь, говорил я ей, теперь они тебя заметили. И так велика была сила ее воображения, что у меня перед глазами на стене начала проступать уличная сцена в сером свете ноябрьского дня: остановившиеся автомобили и столпившийся народ, в молчании задравший головы. Она сдавила мне руку; я знал, чего она хочет теперь. Как послушный ребенок, она подняла руки над головой, я, нагнувшись, взялся за подол ее шелестящей шелковой комбинации, медленно потянул кверху и снял через голову. Она осталась голая. На белую стену упали блики от ее груди и живота. Она слегка дрожала.
— Ну что, они увидели меня?
— Да, увидели. Все смотрят на тебя.
Вздох.
— А теперь что они делают?
— Смотрят и показывают на тебя. А некоторые смеются.
У нее перехватывает дыхание.
— Кто? Кто смеется?
— Двое мужчин. Двое рабочих в комбинезонах. Указывают на тебя пальцами и смеются.
Она дрожит и сухо всхлипывает. Я пытаюсь обнять ее, но она стоит как каменная. Кожа у нее посерела от холода.
— Почему ты так со мною поступаешь? — тихо говорит она. — За что?
И горестно вздыхает. А потом, когда мы лежим в постели, потные и скользкие, она снимает с глаз чулочную повязку, задумавшись, пропускает чулок между пальцами и деловито говорит:
— Следующий раз на самом деле подведешь меня к окну.
По ее словам, ей хотелось, чтобы ее видели, чтобы у нее похищали и выставляли напоказ самые ее сокровенные секреты. Но я теперь спрашиваю себя, действительно ли она возлагала на алтарь нашей страсти свои секреты, или же это были просто выдумки на разные случаи? Как-то утром, когда я пришел, она была в ванной. Я постучался, но она не услышала или не пожелала услышать. Тогда я тихо открыл дверь и вошел. Она сидела на краю ванны, поставив перед собой на раковину треснутое зеркало, и протирала ваткой лицо. На меня она не взглянула, только замерла на секунду и собрала губы, пресекая улыбку. На ней была широкая рубаха, а волосы закручены в полотенце. Лицо без косметики походило на бесцветную шаманскую маску. Не произнеся ни слова, я остановился, прислонившись спиной к двери, и чуть дыша смотрел на нее. В белесом свете матового окна колыхался пар, резкий запах какого-то снадобья напомнил мне детство и маму. Покончив с лицом, А. поднялась, размотала полотенце и стала энергично вытирать волосы, время от времени встряхивая головой и наклоняя ее вбок, как будто в ухо попала вода. Случайно в зеркале наши глаза встретились, но она сразу же отвела невидящий взгляд. Потом, щупая одной рукой еще влажные волосы, другой задрала рубаху, уселась на унитаз и замерла, сосредоточенно глядя перед собой в одну точку, как зверюшка, задержавшаяся на лесной тропе, чтобы пометить свой след. Вот на лице ее отразилось усилие. Готово. Она дважды быстро подтерлась, встала. Всхлипнул и обрушился водопадом бачок. Ко мне дошел ее запах, едкий, пряный, теплый. Слегка затошнило. Она повернула кран газовой колонки, бросила мне через плечо: «Спички есть?» Мне хотелось спросить, всегда ли она подтирается левой рукой, или это тоже притворство, но я не спросил, не хватило духу.