После полутора часов, проведенных за рулем, Рома был не прочь выпить. Егор тоже не возражал и даже, имея тяготение к анализу и синтезу, заметил, что у людей серьезных профессий, связанных, как правило, с перемещением в пространстве (шоферы-дальнобойщики, гусары, моряки), в свободное от профильных занятий время бросаются в глаза две характерные наклонности — готовность к выпивке и скоротечным интрижкам. Видимо, предположил Егор, первобытная стихия пути определенным образом формирует личность, оттачивая в ней страсть к похождениям и авантюрам. Странствие из Токсова в центр СПб, конечно, не бог весть что… И все же. Словом, дав время друг другу на то, чтобы принять душ и переодеться, Тарарам с Егором договорились встретиться в рюмочной на Пушкинской, и к назначенному часу Рома уже немного опаздывал.
В рюмочной, известной в городе собранием неимоверного количества настенных, по большей части неисправных часов и подаваемыми на закуску вкрутую сваренными яйцами, было людно, но вместе с тем хватало и свободных мест. Егор уже сидел на скамье за деревянным столом и то, что располагалось перед ним — графин водки, две стопки, два стакана с томатным соком и пара яиц, — свидетельствовало о предстоянии собутыльника.
— Мы завязли, еще не сдвинувшись с места, — без предисловий сказал Тарарам. Он устроился за столом напротив Егора. — Я именно это имел в виду, когда говорил в машине, что в России механизм всякой энергичной, жизнепереустраивающей идеи в относительно устоявшиеся времена тяготит проклятие холостого хода. Впечатление такое, будто все мы подавлены инерцией тяжелого русского бездействия. Или неподъемным русским покоем. Кому как нравится.
— У меня похожее ощущение, — признался Егор, подвигая к Роме стопку с колыхнувшейся в ней водкой и стакан с густым и оттого неподвижным соком. — Мы размахиваем руками, а сами по пояс увязли в болоте. Что твой парад голых, что реальный театр — все это похоже на жесты отчаяния, посылаемые в пространство узниками трясины. Жесты эти имели бы смысл, если бы мы уже были свободными и умели ходить по топи бублимира легко и беспечно, как водомерки по воде. А мы не умеем. Потому что не знаем — зачем? Сначала должно сложиться ядро, ясно осознающее, чего оно хочет, и не обремененное кандалами вещественной зависимости. Этакая шаровая молния, гуляющая сама по себе. Осмысленные действия — после.
— Верно. Особенно про кандалы и молнию. — Рома бросил в стакан щепоть соли — не найдя чем размешать, достал из чехла на поясе «опинель», раскрыл и разболтал сок лезвием. — Однако и разговоры наши тоже как будто бы идут по кругу. Тебе не кажется, дружок? — Тарарам посмотрел на Егора, но тот, должно быть, счел вопрос риторическим. — Все верно, сперва, конечно, нужно стать свободными, однако перед тем четко осознав мотив — во имя чего.
— А мы не осознаем, ведь так?
— Мы знаем только то, что хотим жить иначе. Не идейно, не экономически, не конфессионально — цивилизационно иначе. Иначе во всем. Хотим жить в единстве с миром и заключенной в нем бездной. Но не по банальной модели экологов, поскольку те отводят человеку на земле место гостя. А мы — не гости. Мы — первые в сообществе равных. Поэтому, подходя к лесу, мы говорим: «Здравствуй, лес-батюшка», а завидев муравейник, кричим: «Здорово, мужики!» И когда убиваем змею, мы стараемся, чтобы кровь ее не попала на хлеб, потому что если змеиная кровь попадает на хлеб, хлеб стонет. И в этом иначе деньгам мы отводим совсем другое место. Потому что деньги — это стыдно, это неприлично, этого не должно быть… — Словно бы оспаривая Ромины слова, игральный автомат в углу зазвенел, изрыгая чей-то выигрыш. — Короче говоря, мы хотим жить в русском мире, осененном покровом традиции. Но путь традиции пресекся. Ведь традиция, как ты понимаешь, это не сохранение пепла, а поддержание огня. Вокруг же теперь один пепел. Мир век от века перерождался — как нам, перерожденцам, чудом сохранившим память об эдемском саде, выродиться обратно?
Тарарам в церемонном приветствии приподнял стопку и разом выпил.
— Вокруг пепел, — согласился Егор, по примеру Ромы разделавшийся с содержимым своей стопки, — а между тем ты говоришь об этом бодро. Как тот оптимист из анекдота.
— Какого анекдота?
— Ну помнишь — оптимист пишет в своем дневнике: «Сегодня был на кладбище. Видел много плюсов».
Усмехнувшись, Тарарам стукнул яйцо о стол и принялся колупать скорлупу ногтем.
— Нет, дружок, я не оптимист из анекдота. Я — реалист, стремящийся к невозможному.
Промокнув салфеткой красные от сока губы, Егор взялся за графин — самохарактеристика Ромы как-то по-особенному в нем отозвалась, что-то свое, уже однажды думанное, напомнила…
— Переустраивать мир сейчас, — заметил он, — позволительно — если это еще позволительно в принципе — только через власть. Почему ты не идешь сам и не ведешь нас туда — в рощи заповедных властилищ?
— По той же причине, — вздохнул Тарарам и пояснил: — Путь традиции пресекся. Но еще прежде рассыпалась вертикаль общества традиции, выстроенная от человека к Божеству. Смысл и функции власти теперь не те, они уже совсем, совсем иные… Общество традиции устроено так: небо — местопребывание сил, направляющих рождение, смерть и судьбу всего сущего, а власть — лишь медиатор, звено в передаче тайны, посредник между сакральной силой и подданными. Первоначально власть была природно умна и сильна проводимой через нее небесной справедливостью. И, уж конечно, совсем не похожа на нынешние капища власти. Память о власти, как о звонкой трубе, в которую дует Бог, сидит у людей в подкорке. Именно потому наши нынешние властилища столь ненавистны и презренны. — Тарарам потрогал свою вышитую бисером шапочку — на месте ли? — и закурил. — Нужно кончать с разговорами. Нужно сбросить оковы, которых на нас не так уж и много, и налегке заняться делом. Нужно выстраивать внутри разлагающегося трупа бытия свой хрустальный мир — цельный, структурно организованный мир-паразит, крепко стоящий на забытых принципах. Ну а после, выстроив, мы невольно противопоставим его — небольшой, колючий, твердый — враждебному, студенистому, вопящему и негодующему всем своим необъятным телом миру смерти. — Рома подался вперед, к Егору, и, понизив голос, почти зашептал: — А ведь если противопоставить крупицу осмысленной структуры бессмысленному раствору, то через какое-то время все лучшее, цельное, здоровое притянется сюда, к нам, и на крупице нарастет огромный блистающий кристалл, который, в частности, дарует смысл поглотившему универсум студню разложения, затопившему нашу жизнь раствору чепухи. Бывают времена, когда ничто не оказывается столь уместным и своевременным, как уже безвозвратно похороненная, казалось бы, в темных волнах лет архаика. Вперед — к руинам эдемского сада!
Презрев хороший тон общественных едален, Тарарам макнул яйцо в солонку и вновь приподнял стопку.
Егор с удивлением заметил, что стрелки некоторых часов на стенах рюмочной вздрагивают и совершают шаг. «А оков у нас и впрямь немного, — подумал он. — Как в легкой, мечтами надутой юности и положено. Фатер-муттер, родительский кров, универ, планы на будущее — вот и все цепи. А любовь — права Настя — не кандалы. Любовь — ураган, срывающий людишек с якоря. Вперед. Пока не поздно. Пока не заякорился намертво. Пока киль мидиями не оброс». Егор вспомнил прошлое лето — свою первую самостоятельную поездку в Крым с парой университетских приятелей. Вспомнил довольных житухой воробьев, которые, излучая в пространство щебет, расклевывали на деревьях поспевшие вишни и абрикосы. Вспомнил обугленного солнцем татарина с новосветского рынка, дававшего своим дыням пятилетнюю гарантию («Такая дыня — пять лет помнить будешь!»). Вспомнил жука-оленя, сидящего — и как тут очутился? — на камне у Сквозного грота, — его едва не захлестывала соленая волна, а он задирал голову и грозно разводил чудовищные жвалы, извещая стихию о готовности к битве. Вспомнил медуз… Не тех, что как грибы и парашюты, а тех, что похожи на прозрачные бутоны тюльпанов, по жилкам которых бежит, переливаясь и посверкивая, зеленоватый, сиреневый и фиолетовый свет. Такого чувства свободы, как тогда, в Крыму, Егор прежде не испытывал. В груди его сделалось небольшое приятное волнение. Уж так устроена память: тронул — и струна запела.