Я уставился на свои колени, не желая отвечать ему.
— Я остался из-за тебя.
Мой отец, когда был дома, никогда не отказывался от приглашения помотать круги на подъездной дорожке. Мы устанавливали фотоаппараты и загружали мышей в модели ракет, а когда мне было двенадцать, выиграли местные гонки на мыльных ящиках,[18]собрав мне «автомобиль» из подручных средств. Однажды в среду, три года назад он проехал более трехсот километров, чтобы посмотреть, как моя команда будет сражаться за титул Футбольной лиги «Папы» Уорнера.[19]И мы провели бессчетное количество часов вместе с телескопом.
— Я ненавижу тебя, — заявил я, и мои глаза снова наполнились слезами.
— Я не сомневаюсь, что в тебе есть чувство ненависти ко мне, — ответил отец. — Это нормально. Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, я тоже ненавидел своего отца. Но когда я вырос, я стал совсем по-другому судить его. Он делал все, что мог, чтобы быть хорошим отцом — как он это понимал. И что бы ни происходило между мной и твоей матерью, я старался сделать для тебя все, чтобы быть хорошим отцом — как я это понимаю.
Он протянул руку и положил ее мне на плечо. Я всхлипывал.
— Твоя мать не могла вынести несовершенства ни в чем, — добавил он, — но совершенства нет. У всех есть проблемы, и с большинством из них ни черта сделать невозможно. Отвечать можно только за себя. Если ты должен сто раз подряд закатить валун на гору, чтобы достичь какой-то цели, — кати его в гору. Но никогда не кати в гору чей-то камень, если этот человек все время упускает валун и он падает тебе на голову. Ты меня понял?
Я кивнул. Отец дал мне свой платок, и я вытер глаза.
— Теперь ты чаще станешь бывать дома? — спросил я.
— Тебе пятнадцать лет, — ответил он. — Ты уже вырос из гонок на мыльных ящиках. В следующем году ты получишь права. И я уже не буду так нужен тебе, как ты сейчас, должно быть, думаешь.
Он прикоснулся пальцем к часам.
— Почти три часа. Мне нужно позвонить в похоронный зал. Мы со всем разобрались?
— Я не хочу выходить из машины, — сказал я, чувствуя, как очередной всхлип сжимает мне горло.
— Это то, что ты чувствуешь. Возможно, я чувствую то же самое. Но мы сейчас выйдем из машины, распределим обязанности и будем делать то, что должны. Ты прикроешь мою спину, а я — твою. Между нами все может быть именно так.
Отец протянул мне руку, и я пожал ее.
— Друзья, — сказал он. — А теперь открывай дверь.
16
Портье корчит недовольную мину, увидев адрес, напечатанный на обертке презерватива, который я положил на его сверкающую стойку из гранита. Портье быстро щелкает своей шариковой ручкой раз восемь или десять, делает небрежные пометки на русскоязычной карте, которую я купил в сувенирном магазине, а затем щелчком отполированного ногтя отбрасывает от себя презерватив. Он соскальзывает со стойки и падает на пол.
— Извините, — неискренне говорит портье.
Вчера ночью я часами ходил из угла в угол и сумел заснуть только после рассвета, да и то дремал вполглаза. Сны о моем детстве были полны странными персонажами — Ромми за рулем машины моего отца, Понго в роли тренера университетской команды, а Андрей, в роли брата, которого у меня никогда не было, молча сидел рядом со мной за обеденным столом, в то время как наша мать пила и плакала. Проснувшись после полудня и ни капли не отдохнув, я торопливо оделся и поспешил убраться из номера.
Я вежливо улыбаюсь портье и кладу на стойку перед ним десятирублевую банкноту — это примерно тридцать американских центов.
— Вы мне очень помогли, — говорю я.
Я жду, пока он возьмет банкноту, а затем продолжаю пристально смотреть на него, пока он не бурчит угрюмо: «Спасибо». Я могу чувствовать себя полностью разбитым, но будь я проклят, если позволю себе показать это.
Клиника находится рядом с Лубянкой, в подвале массивного здания из известняка. Фасад в классическом стиле и потрепанные виниловые жалюзи подсказывают, что здесь располагается правительственное учреждение. Я спускаюсь по ступеням, тяну на себя тяжелую металлическую дверь и попадаю в широкий каменный коридор. Сужающиеся кверху пилястры поддерживают сводчатый потолок, их капители украшены когда-то разноцветными державными двуглавыми орлами. Так холодно, что изо рта идет пар.
За складным столом сидит плотный мужчина в американской армейской куртке и вязаной черной шапочке, а вдоль стены выстроилась живая очередь, терпеливо ожидающая его внимания. Он черкает что-то на листе бумаги, протягивает листок женщине, стоящей первой, и показывает рукой направо. Женщина уходит, шаркая ногами, и уносит с собой спящего ребенка. Я встаю в очередь и жду вместе со всеми.
Через десять минут мужчина обращается ко мне по-русски.
— Извините, — отвечаю я по-английски, — но я не говорю по-русски.
— Вы здесь, чтобы увидеть кого? — спрашивает он с сильным акцентом.
— Доктора Андерсон.
— У вас назначена встреча?
— Нет.
— Она с вами не встретится. Вы должны сначала позвонить. — Он делает жест в сторону двери, отпуская меня, и слегка поворачивается к очереди, давая, таким образом, сигнал следующему ожидающему.
— Думаю, она захочет встретиться со мной.
Мышцы на шее у мужчины вздуваются, когда он наклоняет голову набок и снова смотрит на меня. У него нос боксера — сплющенный и кривой, с неровным вертикальным шрамом на повернутой ко мне стороне, где мужчине безграмотно зашили лицо. Он, должно быть, одновременно секретарь и вышибала.
— Не захочет. Сначала вы должны позвонить.
— Я приехал в Москву на один день. Мой друг попросил меня к ней зайти. Андрей Жилина. Я здесь, чтобы сделать пожертвование. Дать денег.
Он смотрит на меня не мигая и как будто не видя, а затем слегка нагибается вперед, пристально разглядывая меня с ног до головы. На мне высокие ботинки от «Тимберленд», джинсы и демисезонное пальто от «Барберри». Надеюсь, моя одежда производит более благоприятное впечатление, чем мое лицо.
— У вас есть визитка?
Я выуживаю из бумажника одну из своих старых карточек фирмы «Кляйн» и протягиваю мужчине. Он тщательно ее изучает, после чего набирает номер на мобильном и ведет быстрый приглушенный разговор по-русски. Я слышу, как он произносит и мое имя, и имя Андрея.