что все будет как надо. А между тем постоянно действующий фактор продолжал действовать еще многие годы, вплоть до смерти вождя и казни его самого верного и одновременно самого коварного помощника.
«Ужасный век! Ужасные сердца!» – хотелось бы нам воскликнуть, как восклицали во все времена, думая, что худшего времени не может быть. Но мы промолчим и с радостным облегчением вернемся к нашему Чунке, ибо во все времена живая душа человека была, есть и будет нашей единственной надеждой.
В тот предрассветный час Чунка, подходя к дому Анастасии, ничего, конечно, не знал о последствиях своих слов, брошенных на базаре. Чем ближе он подходил к ее дому, тем отчетливей чувствовал знакомый, неотвратимый прилив бешеной ревности. Если она, думал он, не дождавшись меня, приняла кого-то – убью! И ее и его! И как Пушкин в дунайские волны, в кодорские волны их брошу тела.
Он тихо подошел к дому и заглянул в низкое окошко комнаты, где спала Анастасия. Но там ничего невозможно было разглядеть. Был тот самый полумрак, под которым любит скрываться измена. Он тихо постучал в стекольце. Безмолвие. Он еще несколько раз постучал. Опять безмолвие. Полумрак за окном был предательски дразнящим: вроде все видно, но ничего нельзя разглядеть. Чунке захотелось ударом кулака проломить оконную раму, чтобы ворваться и поймать прелюбодеев. И все-таки, рискуя разбудить старуху, он еще раз постучал, уже погромче.
Белая тень отделилась от кушетки и двинулась к окну. «Ничего не боится!» – с восторженной яростью подумал Чунка. Тень, слегка прояснев, растворила створки окна.
– Это ты, Чунка? – шепнула девушка и, не дождавшись ответа, прильнула к нему своим наспанным телом.
– Ты одна? – тихо спросил Чунка, не давая этому телу закрыть от себя кушетку и как бы идейно сопротивляясь простодушному натиску сонной Анастасии.
– Конечно, – сказала она, – влезай. Только тихо.
Он влез в окно, ни на мгновенье не спуская глаз с кушетки, и, только в комнате окончательно успокоившись, стал быстро раздеваться. Одновременно он тихо и горячо от пережитого азарта рассказал ей о своем городском приключении. Они легли.
…– Умираю, кушать хочу! – сказал Чунка после близости. Анастасия соскочила с кушетки и, шлепая босыми ногами, пошла на кухню. Через минуту она принесла оттуда чурек и большую кружку молока, но Чунка уже спал беспробудным сном.
Девушка долго сидела на постели рядом с ним, гладила его потную голову и тихо смеялась, вспоминая, что он сделал со следователем. Тут надо сказать, что Чунка слегка подоврал, он сказал, что в прямом смысле исполнил свою тигриную мечту.
…Уже было далеко за полдень, а Чунка все еще спал, свесив свою длинную жилистую руку с кушетки, что почему-то раздражало старуху, которая несколько раз, громко ворча, входила в комнату, надеясь его разбудить.
С брезгливой целомудренностью трижды она водворяла его свесившуюся руку на кушетку, но та через некоторое время опять вываливалась, словно хозяин ее и во сне продолжал творить и славить свободу.
Анастасия, пока он спал, вымыла его туфли, вычистила изжеванные за ночь брюки и тщательно выгладила их. Она деловито вывернула карманы его брюк, перед тем как их выгладить, и вывалила на стол все бумажные деньги и мелочь, которая там лежала.
Выгладив брюки, она сгребла все деньги бумажные и мелочь и отнесла матери. Однако двадцатикопеечную монету утаила. С нежностью взглянув на спящего Чунку, она вбросила монету в карман его выглаженных брюк, висевших теперь на стуле возле постели. Это была стоимость переезда на пароме через Кодор. Нет, нельзя было допустить, чтобы такой парень, как Чунка, просил паромщика перевезти его бесплатно.
Глава 16
Харлампо и Деспина
Чувствую, что пришло время рассказать о великой любви Харлампо к Деспине. Харлампо, пастух старого Хабуга, был обручен с Деспиной. Они были из одного села, из Анастасовки.
Деспина Иорданиди была дочерью зажиточного крестьянина, который, по местным понятиям, считался аристократом. Харлампо был сыном бедного крестьянина, и, хотя отец Деспины разрешил им обручиться, он отказывался выдавать дочь замуж, пока Харлампо не обзаведется домом и своим хозяйством. В этом была драма их любви.
У Харлампо в доме оставалось девять братьев и сестер. Харлампо был старшим сыном своего отца. Следом за ним шла целая вереница сестер, которых надо было выдавать замуж и готовить им приданое. Поэтому Харлампо весь свой заработок отправлял в семью и никак не мог обзавестись собственным хозяйством. А без этого отец Деспины отказывался выдать за него свою дочь. По-видимому, не сумев прямо отговорить ее выходить замуж за более состоятельного грека.
Но Деспина оказалась преданной и терпеливой невестой. Семь лет она ждала своего жениха, а о том, что случилось на восьмой год, мы расскажем на этих страницах.
Все эти годы, дожидаясь возможности жениться на своей невесте, Харлампо никогда не забывал о нанесенном отцом Деспины, ее патеро, оскорблении его дому, ему самому, и в конце концов Деспине.
– О, патера, – произносил он сквозь зубы несколько раз в день без всякого внешнего повода, и было ясно, что в душе его, никогда не затухая, бушует пламя обиды.
– О, патера?! – произносил он иногда с гневным удивлением, подняв глаза к небу, и тогда можно было понять его так: «Отец небесный, разве это отец?!»
Два-три раза в году Деспина навещала своего жениха. Она появлялась в Большом Доме в сопровождении худенькой, шустрой старушки в черном сатиновом платье, тетушки Хрисулы, которая играла при своей племяннице роль девохранительницы, хотя пыталась иногда довольно наивным образом скрывать эту роль.
Тетушка Хрисула, сестра отца Деспины, никогда не имела своей семьи, в сущности, она воспитала Деспину и не чаяла в ней души. По-видимому, Деспина тоже любила свою тетушку, иначе было бы трудно объяснить, как она, ни разу не взорвавшись, терпела ее бесконечные поучения. Тетушка Хрисула часто с гордостью повторяла, что вскормила Деспину исключительно двужелтошными яйцами.
И это было видно по ее племяннице. Деспина была жизнерадостная, сильная девушка, с широкими бедрами, с приятным, необычайно белым лицом. Белизной ее лица гордилась она сама, гордилась тетушка Хрисула, гордился Харлампо, с выражением сумрачного удовольствия слушавший, когда кто-нибудь из чегемцев удивлялся ее необычайно белому лицу, которому странно не соответствовали ее крепкие, загорелые, крестьянские руки.
Длинные каштановые косы Деспины, когда она ходила, шевелились на ее бедрах, а на голове всегда была синяя косынка, которой она, выходя на солнце, почти как чадрой, занавешивала лицо. Глазки ее были такие же синие, как ее косынка, и так как она косынку никогда не