матушка на старости разогнула. А кавалерт её, батюшка Ефросиньин, так и сгинул на войне. Пришла бумажка вместо мужа. Она, сердешная, Степанида-то золоторучка, замертво три дня лежала. Даже и не выла. Черная встала с лавки, в доме прибралась: «Чтобы Нил Федотыч в чистую хату наведывался, как к празднику», – говорила. Нил Федотович – это её кавалерт и был. Тоже не по любви их поженили. Сосватали, да и дело с концом! Замуж больше не пошла, хоть и много к ней сваталось.
Не было тогда никакой этой любви, про которую всё по приёмнику-те говорят. И битв за урожай не было. Спокойно мы жили, без битв энтих ваших. Как мой меня сосватал? А как все. Заслал к моим родителям сватов, как мне шеснацать стало. Так-то я весёлая была. Ух, как хороводы с девками водить любила! Он меня и приглядел там. Завсегда парни на хороводы глядели. Кто кого выглядит. Если родители согласны, то куда ж денешься? Неча в хороводы ходить, коли непокорна. Таких и силком, бывало, выдавали. Я-то? Не, я – не силком. Я тоже видела, как он смотрит. А в хоровод он сроду не вставал. За позор для мужика считал с девками хоровод водить. В стороне стоит, да зыркает глазищами. Чубатый был. Кудреватый. Не сказать, чтобы здоровый. У них младший был – вот верста коломенская был. А мой-то Фролушка середний среди братовьёв своих был. Но меня-те пузатую легко бегом подымал по крылечку, как заартачусь што-нибудь. У пузатой завсегда придури много, вот и лечил.
Как лечил? А как мужик лечить может капризу брюхатую? Уташшит на кровать, да приголубит, как следует. Вот и всё лечение. Какие слова? Да что ты?! Мы и слов-те таких сроду не знали. Кто их нас говорить-те учил? Никто не умел. Да и што слова? Улетело и пропало слово-те ваше. Мало ли чего сдуру наговорить можно? Молчание-те – оно лучше. Природнее. Я уж тогда поняла, что последнюю вёсну хоровод вожу, как увидела ево на пасху. Стоит, молчит, из глаз искорки, а по губам улыбка промелькиват, уголки губ подергиват. Так, слегка. Любованье такое у него было.
Я домой пошла, подружки поотсыпались, по дворам своим разбежались. По дороге он меня догнал, было, совсем. Идёт сзади рядом, прутиком помахивает, цветочки посшибывает, как случайно, вроде. «Сватов засылать мне, али другой у тебя на сердце?» – спокойно так спрашивает, а у самого глаза вприщур, отчаянные. Я ему тихо тоже отвечаю: «Засылай». «Ладно, коли так. Хорошо, што без драки какой, – говорит. – Завтра ожидай, лапушка». Вот и весь разговор, я домой завернула, а он дальше, как ни в чём ни бывало, пошел. Походочка пружинная, мягкая, как у зверя лесного, да наметом, быстрая. Под прутиком-то вся травка посшиблась тогда. Весной той родители же и сговорились сразу.
В хоровод я уж не ходила больше. Меня матушка за приданое посадила, и сестры все помогали. Нас у матушки с батюшкой семеро были. Да парень один напоследок родился. Восьмой. Сеновальничек, его матушка всё звала. Почему сеновальничек? Ох, вы и просты! А где ж им любиться-то было, когда четырнадцать ушей в дому лежат? У меня всё больше баннички были. И сеновальнички были. И малушничек был. И овинничек был, и амбарничек был. Как уж придется. Хозяйство-то большое у нас с им, с Фролушкой моим, было.
Свадьба? А простая свадьба была. На Покрова Богородицы и повенчали нас. По снежку топали пехом, малый снег тогда был. На санях не поедешь, карет не было. А на телеге позорно. Да там нам до церквы меньше версты было. Размялись. За столом-те под иконой насидишься. Ни повернуться, ни поговорить, ни поесть толком. Как, об чем говорили? Ни об чем не говорили. После сговора, когда уж можно стало, придёт, поклонится, чаю попьёт, с отцом поговорит там об чём-то. Потом простится, да и пойдёт себе довольнешенек. Идёт по дороге, да прутиком сбивает травинки-те, только подпоясочка развивается. А сестры-то мои вповалку хохочут, меня подначивают, как смотрел, да что видел, да что думал, как глазами вертел. А у меня от злости только слёзы. Скорей бы уж от них подальше отойти.
А потом мы все дружно жили. Все мы нахлебались досыта. Особенно в коллективизацию. Ох-и! Тогда чего только не нагляделися, не натерпелися! Ефросинью Ниловну тогда, помню, раскулачивали за нетрудовую жизнь. За машинку энту, значит. Отобрали, на склад поставили для трудового народу. Она там вся чуть не заржавела. Ниловна её масляной тряпкой обернула, так и спасла, а корпус заржавел снаружи. Во время войны она в швейной артели на ней солдатам ватники шила. Никто уж и не помнил, что её раскулачивали, осталась машинка у неё уж опять. Бедствовали они с матерью потом, как их раскулачили. Не сослали, потому, што у Ниловны деток-то было восемь человек. По многодетству не трогали их. И нас тоже. Да и куда ссылать-то дальше?
Отец Фролушкин приказал маслобойню ихную добровольно в колхоз отдать, да самим же на ней и работать на колхоз-то, чтобы и не сломали что по дурости, и чтобы толк всем был. Мозговатый он мужчина был, дородный. Мы рядком на показ стояли домами с братьями моего Фролушки. Все восемь домов, как яйца из лукошка. Только наличники у всех разноватые. Крепко в селе семьи жили, кто здоров был. Весело и мы жили поначалу. Про революцию ту совсем узнали уж в девятнадцатом, когда чехи проехали. Потом в другую сторону все побежали к китайцам. Мы далеко от дороги жили, не сильно било по нам. Потом уже и раскулаченные поехали. Страх смотреть на людей было. Кожа и кости. Даже поговаривали, что и детей они продавали за булку хлеба, значит, чтобы хоть большеньких спасти от голода-те. Сирот разрешали забрать малолетних, а остальных на перевоспитание увезли. Перемерли почти все. Их же в голом лесу вывалили зимой. Без одежки, считай. Кто што на себя напялил – с тем и приехал. Помню мужика там одного, он никому сидеть не давал, чтобы не замерзали, заставил всех землянки копать. Это попробуй в мерзлой-те земле, почитай голыми руками! А ну!?! Пособили мы им струментом… Ништо… выкопали. Топиться им было чем, слава Богу. Лес валить начали сразу, согрелись. А тот, мужичонка-от, сам в фуфаечке одной, в сапожешках, и на голове треух. К нашим мужикам пришел договариваться, Христа ради, штобы те, дескать, нам работу какую для домов наших делали, а мы им пропитание мало-мальское, кто что может, пока