била дрожь, он дрожал, как только что дрожала Иби. Наверху, в квартире их постояльца. Ребенок. Дрожащий ребенок, вот кем она была. Только ее голова была взрослой, не больше.
Нужно было торопиться. Он прекрасно это понимал. Во всем надо было торопиться. Его дочери торопились, как будто чувствовали, что жизнь ускользнет от них, не успев начаться. Но спешка не могла быть оправданием.
— Ты и меня ударишь сейчас по голове торшером? — спросила его супруга. — Ты это собираешься сделать?
Он отпустил ее и ушел на кухню.
Он снова вымыл руки. Он забыл, что уже их вымыл. Под мойкой, в шкафчике, где хранились новые зубные щетки и мыло, лежали пластиковые пакеты. Он схватил пакет, вышел из кухни, на секунду задержался в коридоре и поправил волосы перед зеркалом. Потом он вышел из дома. Ему было слышно, как его супруга и дети шепчутся о нем в гостиной, но он не обратил на это внимания. Они образумятся, в конце концов они всё поймут. Когда-нибудь. Потом. Что все это было ради них.
Сначала он направился в сторону парка Вондела, но, когда перешел улицу, вдруг остановился, развернулся и зашагал обратно. Пакет развевался в руке.
Столько всего непонятного окружало его, люди, собственная семья, суждения людей — непонятные и неизвестные. Он не мог проникнуть в них — ни в суждения, ни в суть самих людей.
У двери своего квартиранта он остановился. Он часто стоял на этом пороге. Он достал из кармана носовой платок и вытер лицо.
Потом он позвонил.
Подождал.
На этот раз ему открыли.
Во второй раз за этот день он поднялся наверх по лестницам и снова почувствовал, что его легким слишком мало воздуха. Приходится учиться жить с одышкой и прочими недугами. Через некоторые время привыкнешь и станешь просто избегать каких-то занятий. Так все и будет. На этот раз одышка была даже сильнее, а ведь он всего-навсего прошелся по лестнице.
Наконец он оказался наверху. Он так сильно вспотел, будто оказался в тропиках.
Его постоялец сидел за столом. Хофмейстер подглядывал за ним из коридора. Как будто тайком зашел на пип-шоу. Но для того, чтобы смотреть не на голых женщин, а на своего квартиранта.
Тот до сих пор не налепил на лоб пластырь и ничем не перевязал рану. Кровь больше не капала. Осколки торшера были убраны. Он просто сидел. Ничего не делал. С открытой дверью.
Когда Хофмейстер зашел в комнату, квартирант не пошевелился. Он мельком глянул на него и снова стал смотреть на стол, где лежали какие-то бумаги, журнал об архитектуре и пара карандашей.
Хофмейстер поискал в карманах, чуть не похолодел от страха, потому что испугался, не потерял ли он его, но конверт оказался в заднем кармане. Он положил его на стол. Вытер лицо и шею. Ему захотелось чихнуть.
Он стоял и смотрел, как будто хотел лишь увидеть, возьмет ли квартирант деньги, но конверт так и остался лежать на столе.
Он все ждал и ждал, и в конце концов вспомнил, для чего сюда пришел. Он вспомнил все. Хофмейстер сказал:
— Я пришел вернуть вам деньги.
Никакой реакции не последовало. Архитектор на минуту поднял на Хофмейстера глаза и снова перевел взгляд на стол.
— Я пришел вернуть вам квартплату, — еще раз сказал Хофмейстер, — потому что я больше не желаю вас здесь видеть. У вас есть пять дней. Я даю вам пять дней, чтобы отсюда убраться.
Архитектор посмотрел на него совершенно равнодушно, как будто Хофмейстер сказал: «Какая чудесная погода сегодня, а через пять дней обещали грозу».
Когда Хофмейстер уже потерял надежду на какой-либо ответ, архитектор сказал:
— Я не знаю, что рассказала вам ваша дочь, я надеюсь, что правду, господин Хофмейстер, но это не то, что вы думаете, не то, что вы, похоже, обо мне думаете. То, что случилось между мной и вашей дочерью, абсолютно взаимно.
Хофмейстер положил теплую ладонь на стол, а в другой все еще сжимал пластиковый пакет. Он наклонился к архитектору и вспомнил про сон с дохлой кошкой. Его тошнило от этого человека. Он был гаже всех предыдущих жильцов, вместе взятых.
— Взаимно? — сказал он, стряхнув с себя старый сон. — Как может быть что-то взаимное между мужчиной вашего возраста и пятнадцатилетней девочкой, ей же едва исполнилось пятнадцать. Она просто приходила сюда за квартплатой. Вы хоть понимаете, что вы говорите? Как это может быть взаимным? Сколько вам вообще лет? Вы и понятия не имеете о взаимности. Между мной и вами могло бы быть что-то взаимное. Между вами и мной. Взаимное. А девочка пятнадцати лет? У вас что, полностью отсутствует чувство ответственности? Вы животное? Это вы пытаетесь мне сказать, что вы животное, замаскировавшееся под архитектора? Что над моей головой поселилось животное? Что я сдал лучшую квартиру в Амстердаме животному?
Хофмейстер чуть не плакал. Не от печали, а от бессилия. Он хотел сказать еще очень много всего, но понимал, что все это совершенно напрасно. Он положил левую ладонь на затылок. Шея сзади была мокрой. Как будто у него был жар.
— Ваша дочь, — сказал квартирант с таким счастливым видом, будто подумал об ангелах, о ком-то, кто поднял его и вытащил из грязи. — Она умная и ранняя девушка. Она не ребенок.
Слово «ранняя» ударило Хофмейстера как пощечина.
— Ранняя? — переспросил он. — О чем это вы, ранняя?
— Она рано созрела.
Хофмейстер покачал головой. Сначала медленно, потом быстрее.
— Вы извращенец, — сказал он. — Это единственное объяснение, которое я могу дать случившемуся. Извращенец, который ищет отговорки. Стоимость торшера я вычту из залога, разумеется. Это будет более чем справедливо. Торшер был недешевый.
Он задохнулся от напряжения и возмущения словами этого типа.
Но тут выражение лица архитектора резко изменилось. Деньги вернули его в реальность, деньги всегда возвращали жильцов в реальность. Домохозяин заметил на лице архитектора злость.
— Это совершенно несправедливо, господин Хофмейстер. — Он хотел встать, но Хофмейстер строго сказал:
— Сидите на месте. Если не хотите неприятностей, сидите на месте. Я за себя не ручаюсь. Вам это знакомо? Чувство, когда не можешь за себя поручиться, когда теряешь контроль над собой? Когда как будто кто-то другой управляет твоим телом?
Он поднес к лицу постояльца свои большие теплые ладони. Показал их так, будто одной этой демонстрации уже было достаточно. Руки, которыми он работал в саду, своем собственном и в саду у родителей.
Может, из-за раны на лбу, а может, из-за тона, которым говорил с ним Хофмейстер, но архитектор остался сидеть, где сидел.