толстый слой соломы и сена, раскисший конский помёт, щепы, кора древесная, клочья обёрточной бумаги, газет и пачки из-под всякой всячины да различные пустые картонные коробки – словом, всё, что скопилось на дороге за долгую-долгую сибирскую зиму. Она, зима, уж будто и закончилась, но в тени возле церковного остова ещё лежит на твёрдой ледяной подушке зелёной кучей рыхлый, ноздреватый снег. Сочатся из-под неё, из-под этой ледяной подушки, сверкая на солнце, крохотные ручейки, никуда не впадая, так среди хлама и теряются. Напротив входа – оббитой, обшарпанной въезжавшими и выезжавшими когда-то, в эмтээсовскую ещё бытность, тракторами церковной арки, – метрах в десяти от него разлилась огромная – то ли от ржавчины, то ли от глины рыжая – лужа. Дрейфует на её середине плот, командует которым мальчишка. С ног до головы промок плотоводец, но, судя по его лицу, мало этим озабочен. Шест, зазевавшись, вероятно, выпустил из рук – теперь, присев на корточки и подгребаясь к нему осторожно ладошкой, ловит. Транспорт, на котором он отважно покоряет лужу, хоть и непотопляем, но нахлебаться с ним воды – проще простого, потому что транспорт этот – обычная избная дверь с петлями – от вздоха кренится, от выдоха косится, благо ещё – скоба не вырвана – есть на двери за что держаться. И держится мальчишка за скобу рукой свободной – той, которой, как весёлком, не работает. Перед лужей, широко на скользком глинистом берегу разъехавшись копытами, склонив низко, чуть ли не к самой воде, морду и не двигаясь, словно мучительно решая, пить ей или не пить, стоит, будто чучело на выставке сельскохозяйственных достижений, комолая, пёстро-красная корова; вопрос питья, похоже, для неё всё же не главный – пялится исподлобья на гребца. Пялилась, пялилась – и ни с того и ни с сего вдруг – внешней причины вроде не было, разве незримая какая – вскинула резко голову, глаза, пугая багровыми от прилившей в них крови белка́ми, закатила и, пустив изо рта в лужу шнурок тягучей, сверкающей на солнце слюны, замычала истошно и протяжно, будто моля мальчишку пригласить её на плот. Мычать – так же внезапно, как и начала – перестала, хвост, как знамя, задрала упруго, прочь шарахнулась от лужи, словно зверь в воде ей примерещился, и, чавкая вязко грязью да далеко из-под копыт ею швыряясь, понеслась сломя безрогую башку, куда, сама, наверное, не знает. Случается с коровами порой такое, со стороны вроде нелепое. Не только с ними.
– Стих напал, – сказал он. – На скотину.
Обратился взглядом к мальчишке и подумал: «Матрос. В попутчики тебе святой Никола».
После чего свернул с дороги, чтобы не месить на ней грязь, и зашагал полянкой, с уже пробившейся на ней изумрудно-зелёной муравой.
«Но не такие, нет, – так он подумал. – Там ещё крапинки, как маковое семя…»
Идёт, осматривается вокруг, не узнаёт Каменск – давно в нём не был.
«Жалко, – думает. – Раньше село такое было… Теперь селом назвать нельзя, лишь по старинке… С Яланью – то же. Жутко, – думает. И думает: – После бомбёжек будто… И никакой войны не надо, получается… Кому б сказать, как я их ненавижу… Довели».
Проследовал улицей с пустыми, догнивающими домами – съехали на некоторых из них набок кровли, прохудились и прогнулись – и дворами, завалившимися и кое-где обратившимися уже из построек в рыжие груды хлама, с торчащими на них бурыми после дождя пиками прошлогодних крапивы и конёвника. Увидел на горе ветхую избёнку с небольшими оконцами, заглядывающими в крутой, но неглубокий лог, с простенькими, без затейливой резьбы и прочих финтифлюшек наличниками, старчески насупленными над оконцами, – Сушиху вспомнил. Дым над трубой жиденьким, почти бесцветным фитилём вытянулся одиноко к небу.
«Жива ещё?.. Бичи ли поселились? Стёкла целые – так не бичи… Зайти?.. Ладно, – подумал он, – Бог даст, на обратном пути… Будто родная».
И после, перекинувшись взглядом на крытый желобником дом, что через лог стоит, напротив:
«Там?.. Кто?.. Несмеловы, поди, кто же ещё-то… А изменилось-то – и не узнать!»
Подумал так и двинулся вперёд скорее прежнего.
Путь предстоит ещё далёкий – до Ворожейки.
Ох, и сколько здесь, Господи, сколько же – начни в памяти перебирать, и до дому, наверное, хватит? Закрой глаза лишь – и нахлынет, обдаст, как жаром. Лучше не пробовать – тоскливо… бежала бы ещё собака рядом, то одному – как перед горем… И во всякую погоду, и в санях, и на телеге. И все проводы и встречи. Это про мать – и от ворот как будто та не отходила, провожая да встречая. Врезалось в память так, что и не выдрать. Но и не надо выдирать. Выпьешь когда, тогда – навязчиво… А, как сейчас, в распутицу, так и пешком. Или на тракторе. Привезут из Ялани или из Каменска муку, другую ли какую провизию, разгрузятся, чаю попьют, чаще всего у Сулиана, его изба-то как заезжая, всё у него и постоялили, и отправятся обратно, и он в кабине, поуправлять даже давали…
Он так тебе и скажет… так, примерно.
Я тебе так, примерно, и скажу:
Рядом с тем местом – не так уж, конечно, и рядом: если поторопиться, дошагать до станции можно минут за пятнадцать. Оттуда слышно, как поезда туда-сюда проносятся: одни – с грохотом, другие – со свистом, а как пообвыкнешь, так и замечать вроде перестаёшь, если какой твоё внимание случайно не зацепит. Тоже и этот – пассажирский. В двенадцать двадцать, помню, прибывает, стоит, в тринадцать ровно должен отходить. Но так-то редко, чаще – с опозданием… Как и в тот раз – и не намного хоть, но задержался.
А я тогда и пива две бутылки уже выпил. И водки сверху граммов двести. Так и не нервничал поэтому – терпелось…
Прикрыл глаза – и расписание увидел. На полстены. В зале светло – окна большие…
Вот и сейчас – на ве́ках будто отпечатано, долго читаю – расплывается. Как сквозь слезу. И с книгой так же иногда – ну и отложишь… Прочитал одну тут: «Тени исчезают в полдень»… Не исчезают, может быть, а сокращаются… не знаю…
Словом, на поезде он и доехал до Исленьска.
Да, так вот и начну, наверное… скорей всего… но прежде:
Бог если дозволит… как будто Он уже дозволил, и мне осталось лишь исполнить, а я исполню. Ну и конечно: глубокой осенью, в холодное предзимье, когда выстывает не только воздух, но и душа – та уж и вовсе – от одиночества, когда