Разъединившись, я впала в панику. Очевидно, что написать предисловие не в моих силах. Я была неспособна даже написать электронное письмо, чтобы попросить дополнительную отсрочку или отказаться. Кстати, в моем почтовом ящике скопилось множество неотвеченных писем, бо́льшая часть которых даже не была прочитана.
Во второй половине дня меня охватило что-то вроде последнего усилия (несколько дней назад я прочла научную статью о последнем усилии умирающих клеток, наверняка именно поэтому мне пришло в голову такое выражение). Я не могла капитулировать, не сделав попытку: пойти ва-банк, как говорили в телевизионной передаче, которую смотрела моя бабушка, когда я была ребенком.
Надо было, чтобы я написала хотя бы это. Я согласилась на эту работу. Если я не сдержу слово, если не уцеплюсь за что-нибудь, это будет полный крах.
Я включила компьютер, полная решимости выполнить взятое на себя обязательство.
Я старалась дышать, пока компьютер выдавал главные приложения и иконки на рабочем столе. Я пыталась принять уверенный вид, вид человека, не впадающего в ужас при мысли о белой странице, посреди которой мерцает немой курсор. Я открыла файл, присланный издательством по электронной почте и содержавший анкету, на вопросы которой меня просили ответить. Но едва я успела увидеть появившуюся страницу, как меня одолел жесточайший приступ тошноты. Я поспешно склонилась над мусорной корзиной, и меня так сильно вырвало, что я едва смогла отдышаться. Надо убраться подальше, вот что я чувствовала, убраться как можно дальше от клавиатуры, чтобы это прекратилось. Между двумя приступами тошноты, согнувшись пополам и стараясь тащить за собой корзину, я доползла до ванной. Едва я успела закрыть дверь, меня вырвало желчью в раковину последний раз.
Ополоснув лицо и почистив зубы, я увидела в зеркало свое бледное лицо. Вид у меня был такой, будто я только что увидела самое худшее. Образ компьютера, одна мысль о котором сжимала мой череп точно тиски.
И тогда я поняла, что нахожусь на дне ямы, на самом дне.
Это не было только образным выражением. Я отчетливо увидела себя на дне ямы, гладкие стенки которой делали тщетной любую попытку подняться наверх. Я увидела себя – да, в течение нескольких секунд у меня было ужасающе точное видение себя самой – на дне ямы, наполненной землей и грязью.
Сегодня соблазнительно думать, что это видение было не чем иным, как предзнаменованием.
Я вышла из ванной и позвала на помощь Л.
Я позвала ее, и никого другого, потому что в тот момент она показалась мне единственным человеком, способным понять, что со мной происходит.
Л. пришла через полчаса.
Она сняла пальто, заварила чай, усадила меня в кресло возле окна.
Л. спросила пароль моего компьютера.
Л. села на мое место у письменного стола.
Л. сказала: начнем с того, что ответим на все письма, а потом напишем это предисловие.
Л. вслух прочла мне дипломатичные формулировки, использованные ею, чтобы объяснить отказ или отсрочить ответ. В ее устах все это звучало так просто. Так гладко.
Л. сказала, что она пользуется ими, чтобы послать пару слов знакомым, которые за последние недели что-то писали мне и которым я, похоже, тоже не ответила. Затем она составила письмо управляющему нашим домом, которого я тоже проигнорировала.
И, наконец, она приступила к предисловию.
Текст, который требовалось написать, должен был представлять собой интервью. Такова была особенность этой серии: современный писатель объясняет, почему он любит это переиздаваемое классическое произведение. Л. вслух прочитала мне канву, предложенную издателем, полтора десятка вопросов, на которые мне следовало ответить письменно. Она казалась удовлетворенной. Какая удача, от меня требовалось только говорить ей о тексте, а уж она позаботится о том, чтобы придать всему этому форму. В конце концов, это ее профессия, и через два-три дня мы будем готовы.
Л. ответила издательнице, чтобы сообщить о наших сроках.
Л. снова пришла ко мне завтра и послезавтра.
Я рассказала Л., почему люблю этот роман. Пока она писала, я сидела в кресле возле окна, недалеко от нее.
В последний день, распечатав текст, чтобы я могла пробежать его глазами, Л. вооружилась ручкой, чтобы внести какое-то уточнение, о котором только что подумала.
Склонившись над листом бумаги, конечно, чувствуя облегчение, что все кончилось, Л., которая говорила, что она левша (и всегда при мне таковой была), держала ручку в правой руке и писала совершенно разборчиво.
Да, мне следовало бы удивиться.
Да, мне следовало бы спросить Л., с чего вдруг она стала писать правой рукой.
Да, мне следовало бы спросить у нее, с чего вдруг она стала носить такие же ботинки, как у меня.
Мне следовало бы поблагодарить ее и дать понять, что завтра приходить ни к чему, потому что мы закончили.
В тот же вечер, когда Л. еще была у меня, издательница подтвердила получение предисловия. Ей все подошло, она была в восторге.
Тогда я снова сделала так, как поступаю обычно со своими подругами: в порыве благодарности я обняла Л. И почувствовала, как напряглось ее тело. Л. высвободилась из объятий и взволнованно посмотрела на меня: она так счастлива, что смогла помочь и освободить меня от каких-то вещей; вот если бы это дало мне возможность сосредоточиться на главном.
И она повторила: сосредоточиться на главном.
* * *
Теперь, когда я излагаю эти факты, восстановленные приблизительно в том порядке, в каком они происходили, я понимаю, что проявляется, подобно симпатическим чернилам, некая ткань, сквозь отверстия которой можно разглядеть медленное и уверенное продвижение Л., с каждым днем усиливающей свое воздействие. И не без основания: я пишу эту историю в свете того, во что превратились эти отношения и какой ущерб они нанесли. Я помню ужас, в который они меня погрузили, и жестокость, с которой они закончились.
Сегодня, когда для меня снова стало возможным сидеть перед экраном (в каком состоянии, это другая история), и даже если это остается хрупким, я силюсь понять. Я пытаюсь установить связи, совпадения, гипотезы. Я отдаю себе отчет в том, что мое решение побуждает читателя почувствовать некоторое недоверие к Л. Недоверие, которого я не испытывала. Удивление, приятное недоумение, озадаченность, да. Но не недоверие, нет. Недоверие пришло позже. Гораздо позже.
Франсуа уехал за границу заканчивать свой документальный фильм, и я вступила в период большой изоляции.
Он длился долгие месяцы, сегодня мне трудно определить его пределы.
Должна сказать, что ориентиры путаются, смешиваются, тем более что мой ежедневник ничего мне не подсказывает: сейчас я перелистываю его пустые страницы. Там в виде инициалов фигурируют только приезды Луизы и Поля, помеченные синей ручкой, и несколько выходных, когда я уезжала из Парижа, чтобы навестить их и глотнуть кислорода, который выводил меня из оцепенения.