― Я нашла это после ее ухода в аптечке над раковиной. Только не стряхивайте. Я хочу, чтобы вы взглянули на температуру.
Я открыл футляр и стал вертеть тонкую стеклянную палочку, пока не увидел столбик ртути. Он застыл на сорока двух градусах.
― Вы уверены, что это ее?
Она указала на инициалы «Л. Ч.», написанные чернилами на футляре.
― Градусник явно принадлежал ей. Она медсестра.
― У нее ведь не могла быть такая температура, правда? Я всегда считал, что сорок два ― это смертельно.
― Так и есть, для взрослых. Я сама ничего не понимаю. Показать его полиции?
― Я бы показал. А вы не сможете мне рассказать подробнее о ее привычках? Вы говорите, она была тихая и робкая?
― Да, поначалу такая и была, все одна да одна. Все вечера просиживала в комнате с маленьким граммофоном, который с собой притащила. Я еще подумала, что для молодой женщины это странный способ проводить отпуск, и так ей и сказала. Она как захохочет, да не весело, а истерически. Тогда-то я поняла, что она вся напряженная, как пружина. Я даже начала чувствовать напряжение в воздухе, когда она была в доме. А она была в нем двадцать три часа из двадцати четырех, точно.
― Ее кто-нибудь навещал?
Она помедлила с ответом.
― Нет, никто. Она сидела в комнате и крутила свой джаз. Потом я обнаружила, что она пьет. Убираю как-то ее комнату, когда она отправилась в город за ланчем, выдвигаю ящик комода, чтобы положить на дно свежую бумагу, а там бутылки из-под виски. Три или четыре пустые пинтовые бутылки. ― Ее голос стал сиплым от негодования.
― Может, это успокаивало ее нервы?
Она пронзила меня взглядом.
― Алекс сказал мне то же самое, когда я с ним поделилась. Он стал ее защищать, и тут меня разобрало беспокойство, что бабенка и мальчишка живут под одной крышей. Это было в конце прошлой недели. Потом, в середине этой недели, в среду на ночь глядя, слышу в ее комнате топот. Стучу. Она открывает в шелковой пижаме, а у нее за спиной Алекс. Якобы она учит его танцевать. Ясно, чему она его учила, в красной-то шелковой пижаме, всяким беспутствам, и я высказала ей это прямо в лицо.
Ее грудь вздымалась от гнева, накатившего, как вторая волна землетрясения.
― Я сказала, что она превращает мой добропорядочный дом в кафе-шайтан и чтобы оставила моего сына в покое. Она сказала, что Алекс сам этого хочет, и он ее поддержал, сказал, что любит. Я обошлась с ней сурово. Красная шелковая пижама на ее бесстыдной плоти заставила меня забыть о любви к ближнему. Меня охватила грешная ярость, и я сказала, чтобы она отвязалась от Алекса или убиралась из моего дома в чем была. Я сказала, что готовлю своему сыну лучшее будущее, чем она в состоянии ему дать. Тут Алекс вмешался и сказал, что если уйдет Люси, он уйдет вместе с ней.
Так, в общем-то, и случилось. Материнский взгляд, казалось, искал образ сына во мраке, в который увлекла его за собой Люси.
― Но вы все же позволили ей остаться, ― сказал я.
― Да. Желание сына имеет надо мной власть. На следующее утро Люси сама ушла, но вещи оставила. Мне неизвестно, где она провела день. Знаю только, что она ездила куда-то на автобусе, потому что, вернувшись, жаловалась на дорожные неудобства. Вид у нее был разбитый.
― В четверг вечером?
― Да, в четверг вечером. Всю пятницу она была тихая и смирная, хотя какая-то озабоченная. Я видела, что у нее что-то на уме, и меня разобрал страх, уж не собирается ли она сбежать с Алексом. А ночью еще одна мерзость. Ну, думаю, если она останется, мы в мерзостях потонем.
― И что же это была за мерзость?
― Стыдно даже говорить.
― Это может быть очень важно. ― Вспомнив подслушанную мною ссору, я догадался, о чем умалчивала миссис Норрис. ― У нее был посетитель, да?
― Может, мне лучше вам рассказать, если это поможет Алексу. ― Она помолчала. ― Да, в пятницу ночью у нее был посетитель. Я слышала, как он вошел к ней через боковую дверь, и подсмотрела, как он вышел. Она развлекала мужчину, белого мужчину. В ту ночь я не стала с ней об этом говорить. Решила усмирить гнев. Я обещала себе помолиться и заснуть, но глаз не сомкнула. Люси встала поздно и ушла в город, когда я была в магазине. Вернувшись, она искушала моего сына. Она целовала его среди бела дня у всех на виду. Бесстыдная распутница. Я велела ей убираться, и она убралась. Мой мальчик захотел меня покинуть и уйти с ней. Тут я не удержалась и рассказала ему про мужчину.
― Лучше б вы удержались.
― Я знаю. Я каюсь. Это было необдуманно и недостойно. И ни к чему не привело. В тот же день она позвонила ему, и он полетел на зов. Я спросила, куда он идет. Он даже не ответил. Взял без разрешения машину. Тут я поняла, что, как бы ни повернулось, сын для меня потерян. Раньше мое слово было для него законом.
Вдруг она разрыдалась, уткнув лицо в ладони, как черная Рашель, оплакивающая разбитые упования всех матерей, черных, белых и желтых.
Дежурный сержант, появившийся в дверях, некоторое время молча наблюдал за ней. Потом произнес:
― Ей плохо?
― Нет, она беспокоится за сына.
― Имеет все основания, ― безразлично констатировал он. ― Вы Арчер?
Я ответил утвердительно.
― Лейтенант Брейк сейчас примет вас у себя в кабинете, если вы дожидаетесь.
Я поблагодарил, и сержант скрылся.
Приступ горя миссис Норрис прошел так же внезапно, как и начался. Она сказала:
― Прошу меня простить.
― Ничего, ничего. Вы должны помнить, что Алекс может оставаться порядочным человеком, даже если он вас ослушался. Он достаточно взрослый, чтобы принимать решения.
― С этим я могу смириться. Но покинуть меня ради доступной женщины ― это жестоко и неправильно. Она привела его прямо в тюрьму.
― Вам не нужно было пробуждать его ревность.
― Вы из-за этого перестали в него верить?
― Нет, но у него был мотив. Ревность ― опасный инструмент, и не стоит на ней играть, особенно без веских оснований.
― Да ясно, чем она занималась с белым мужчиной, поздно ночью, в своей комнате.
― У нее была только одна комната.
― Да.
― Где же еще она могла принимать посетителей?
― Я позволяла ей пользоваться гостиной. У меня хорошая гостиная.
― Вероятно, она хотела сохранить визит в тайне.
― Почему это, интересно узнать. ― Вопрос заключал в себе ответ.