— Я не про котлеты, ну их. Что вам нужно от меня?
Бек стал жевать медленнее.
— Юлия, — сказал он мягко, — я как раз и пришел, чтобы расставить все точки над i. Хватит ходить вокруг да около. Ты мне нужна. В моей трудной, неустроенной жизни…
— Я милицию сейчас вызову!
Бек расхохотался своим неприятным трескучим смехом:
— Милицию? И много у тебя проку с Гешкой вышло? Время только потеряешь.
— С каким Гешкой?
— Да с Цедиловым! Он что-то сюда зачастил. Вот я и решил: хватит туману напускать. Да и Гешка мне надоел — вечно маячит рядом и мешает. Поэтому, Юлия, сядь, съешь котлетку. Разговор будет долгий.
— Не сяду! Я совсем не хочу с вами разговаривать. Лучше вам уйти. Бросьте ваши штучки! Я терпеть не могу астрологии, хиромантии и прикладного чародейства. Хочу спокойно жить!
— Вранье, — парировал Бек. — Ты уже два раза ко мне приходила — сама, без принуждения…
— Это Наташка!..
— Какая Наташка? Наташка не при чем. А ты мне нужна, ты мне подходишь, как никто. Еще когда ты из троллейбуса выпрыгнула, я понял: да это же она!
— Все-таки это вы были? Фартуков?
— В некотором роде. Когда ты узнаешь меня поближе, то поймешь: нет ничего конечного и единственного в этом мире. Имена небесмысленны, но одно и то же мы именуем по-разному…
— Короче, врем! И капитана Фартукова никогда не было? И он никогда не умирал? Так кто же тогда куролесил на острове со свидетельницей?
— Ну, не я же, — поморщился Бек. — Я что, похож на пошляка, который пьянствует в кустах с какой-то дурой? Фи. Это другой Фартуков.
— Их что, Фартуковых, двое?
— Пока двое. Будет столько, сколько ты пожелаешь.
— Да не желаю я ни одного! И вас тоже видеть не хочу. Чего вы ко мне привязались?
Гарри Иванович шумно вздохнул:
— Эх, если бы, как выразился один киногерой, для нашего дела не нужны были красивые бабы…
— Ага, вам требуется ассистентка для фокусов?
— При чем тут фокусы?.. Уф, я вроде уже и сыт. Чайку бы теперь. Конечно, «бокалов жажда просит залить горячий жир котлет»… Но то горячий жир! А холодные котлетки, да еще позавчерашние, надо заливать только чаем. И я предусмотрел — смотри, кипит! Заварка у тебя «Золотой слон»? Дрянь, но что сделаешь. Мы ее зато побольше сыпанем. А вот сахару не надо! Сахар — это вульгарно. Мед бытия, сладость минуты мы должны добывать сами, а не брать из сахарницы. Садись рядом, Юлия! И обними меня…
— Не буду! — шарахнулась я в сторону. Бек сейчас ничего не имел в себе волшебного и могущественного — просто разомлевший от пищи потертый ловелас. Я присмотрелась к его коленкам, ожидая найти козлоногость. Да нет, вроде в ту сторону гнутся…
— Ну хорошо, обнимешь потом, — не стал настаивать Гарри Иванович и шумно хлебнул чаю. — О, потом ты, Юлия, на стены полезешь от желания обнять меня, а я еще посмотрю, позволить или нет. Вспомнишь ты еще этот вечерок и этот чай! Кстати, и интерьер тут мне не слишком нравится. Этот кафель был бы уместен разве в сортире, да и то в каком-нибудь общественном месте — на автовокзале, в райсобесе, в диетической столовой. Как ты с твоим тонким, утонченным даже вкусом могла выбрать такой гадкий кафель?
— Я выбрала то, что мне по средствам, — огрызнулась я.
— Уловки женской скупости! Ты тратишься только на тряпки, как императрица Жозефина. Ведь тебе, Юлия, по средствам мрамор. Каристский мрамор — нежный, зеленоватый, чуть прозрачный — ровно настолько прозрачный, что ловишь себя на мысли: он лишь кажется прозрачным оттого, что так прохладен. А? Он прохладен?
Он провел по мрамору костлявой рукой.
— Прекрасно полирован, да? Вот эта легкая муть, как бы соринки — знак благородства. Фальшивое либо пестро, либо чересчур однородно. Не надо, Юлия, увлекаться пластиками, акрилом и синтепоном. Все это грубо, противно на ощупь и невероятно зловонно, когда горит. Ведь даже пепел должен быть благороден. То есть серебрист и нежен. Никак не вонюч! Сядем-ка здесь, подальше от пластика…
Этот мрамор — ума не приложу, откуда он взялся? Ничего подобного не было никогда на моей кухне. Некоторое время маячил еще сбоку и мой чайник, и мои кастрюли, и палевый мой круглый плафон матового стекла (Седельников, когда хотел меня позлить, называл его мочевым пузырем), но скоро благородный мрамор затмил и оттеснил куда-то эти вульгарные предметы, и мы уже сидели с Беком на широких ступенях. Только вот где сидели? Сначала я решила, что мы в краеведческом музее, потому что в нашем городе нигде больше этаких мраморных ступенек не сыщешь. Но музейная лестница круче, и вид у нее почти такой же общественный, как у презираемой Беком диетической столовой. Я также припомнила, что в музее над лестницей картины висят. Бывая с учениками на экскурсиях, я много раз пыталась эти картины разглядеть. Они так искусно повешены, что только лоснятся и отливают на свету, а медные этикетки под ними так малы и далеки, что я до сих пор не знаю, какие это картины и что на них изображено. Да и к чему говорить про картины, если их рядом с Беком и близко не было. Было только небо — летнее, теплое и светлое. Такое невозможно в сентябре. Как и из чего Бек его соорудил? Мне только минуту жалко было рассеявшихся, пропавших неизвестно куда чайника с плафоном — безобразных, но родных. Небо меня озадачило. Откуда Бек прознал, что я люблю лето? Слишком люблю, и именно люблю такое небо и такую тишину, и чтобы у щек тихо веяли теплые воздушные струйки с запахом травы, горячей земли и опавших фруктов. Именно такие длинные дни люблю, люблю долгие неяркие закаты, ясные тени, круглые пятна солнца в листве. Люблю, чтобы тучи серых кузнечиков бесшумным фонтаном вспархивали из-под ног и тут же прятались в траве. Люблю слушать непонятный слабый шум, и песок, и зуд мириад невидимых существ, которые дышат и живут где-то вокруг меня, и я их не вижу и не знаю. Чьи это неясные голоса, и плач, и смех?
Я не могла оторвать глаз от сотворенного Беком неба, а сквозь небо начала проступать уже какая-то картина: круглые кроны деревьев, тени под ними, холмы, плохо различимый в зелени белый дом, дорога. Все было будто знакомое, но я не могла вполне ничего рассмотреть — и не могла насмотреться. Нельзя было насмотреться, как нельзя надышаться ни перед смертью, ни вообще никогда.
— Я говорил, Юлия, что ты будешь со мной, — самодовольно заявил Бек. — Ты ведь рождена для иной жизни. Бежать в школу, толкаться с головной болью в троллейбусе, слушать декламацию Гультяева… Фу! А еще беременная Вихорцева… Не ходи к ним больше.
На Гарри Ивановиче не было уже ни черного пиджака из синтетики, ни узких брючек. Он вообще был не в привычном черном. Бурые с пурпурным одежды скрывали теперь его худобу и козлиные, я уверена, ноги. Лицо его стало моложе и мягче, а руки в кольцах глаже. Но пел он все то же:
— Я не могу без красивой женщины. Война, политика, религия даже, искусство даже обойдутся без женщины. Но магия! Я уперся, Юлия, в стену, и чтоб сквозь нее пробиться, мне нужен инструмент — не железо, не камень, всего лишь твоя душа. Тебе на так называемом этом свете делать нечего — грубые заботы, болезни, дураки. Скорая старость и смерть заберут тебя, как и всех прочих, в свою зловонную общую яму. А стать бессмертной, всегда молодой? Не чувствующей тяжести недужного тела? Надо только захотеть! И знать. Я знаю много, мне теперь ты нужна, нужна твоя стихийная энергия, интуиция, чуткость. Ты нежна и изменчива, как перламутр, ты решительна и поэтична, у тебя бешеное воображение. И потом, ты глуповата. Я-то мудр и сведущ, поэтому нужно добавить обязательно немного глупости, как пол-ложечки сахару в суп. Не обижайся! Если б не твоя глупость, я никогда не обратил бы на тебя внимания.