Чтобы отогнать ее лицо, я потушил сигарету об асфальт и вернулся в кафе. Мне показалось, я прервал их беседу. Отец выпрямился на стуле, словно внутри него вдруг напряглась пружина. Я сел. Лиз и Тома отпили по глотку вина, одновременно, почти как в зеркале.
– Ты и впрямь мудак.
– Да, знаю.
Я в свой черед отхлебнул немного шардоне, чтобы отбить вкус пепла, застрявший в груди.
– О чем говорили?
– Ни о чем. Я рассказывала папе, что творится в доме.
– Папе, – усмехнулся я. Тома опустил глаза, снова превратился в старика, после того как оживился, говоря об этой девице, став на короткое время ближе к смутному представлению, которое я о нем составил, – сила, достаток, успех. – И что же, папа, – продолжил я с сарказмом, – рассчитываешь остаться в этих местах? Шляться по саду Грас, пока совершенно не забудешь свою нимфетку?
– У меня есть подруга. Мы вместе уже пятнадцать лет.
– И кто она? Полька? Таиландка? Совершеннолетняя?
Он покорно улыбнулся в ответ на мою злость:
– Итальянка. Я ее встретил в Азии, это верно, но она итальянка. Мы с ней одного возраста… Она даже немного старше, представь себе.
– У тебя другие дети есть? – вдруг спросила Лиз, и думаю, я никогда не видел на ее лице такого выражения.
– Нет, Лиззи. Симона была уже… в общем…
Моя сестра прикончила еще одну салфетку, потом бутылку.
– У тебя нет с собой фотографии близнецов? – спросил он, словно с опозданием входя в роль отца.
– Зачем? Ты в любом случае их никогда не увидишь.
Молчание затягивалось. Из-за того, что мы не говорили, так долго прожив врозь, нам было нечего сказать друг другу. Это было ужасно – естественно, но ужасно. Это нелепая встреча подтверждала, что мы были призраками друг для друга; наше отдаление друг от друга было непоправимо, мы это знали, читали это в наших ничем не защищенных, осторожных глазах.
– Мы живем неподалеку от Рима, – сообщил он в конце концов. – Завтра я уеду. Там она займется мной. Вы меня больше не увидите, но теперь вы все знаете, и когда я умру, она вам позвонит. Я оставляю ей нашу квартиру, а кроме того, завещаю вам все, чем владею – не бог весть что. Кризис и меня коснулся, я играл на бирже, много потерял. Сожалею.
Что такое жизнь? Какой в ней смысл? Плохой жетон в плохом игровом автомате – все фальшиво заранее – щелкает, блестит, мигает лампочками, но в итоге вы всегда остаетесь со смертью один на один.
– Ладно, – сказал я, вставая. – Это было очень поучительно.
Лиз посмотрела на меня, как на сумасшедшего. Я достал бумажку в пятьдесят евро и оставил на столе.
– Лили, ты идешь?
Мою сестру словно парализовало. Она долго в упор смотрела на меня с банкетки, потом перевела взгляд на отца. Он тоже встал, прямой, негнущийся, как стальной штырь. Было что-то неуклюжее и глупое в его утратившей всякое значение элегантности.
– Да, идите. Твой брат прав. Мы все сделали то, что должны были сделать, и сказали то, что должны были сказать. Наверное, даже кое-что лишнее.
Это «лишнее» предназначалось мне, так я во всяком случае тогда подумал. Лиз медленно взяла свое пальто, надела его – правый рукав, левый рукав. Ее глаза были опущены; она плакала или готова была заплакать. Взяла свою сумочку, не вставая, продвинулась до края банкетки, словно отодвигая миг расставания, настоящего, с этим отцом, который был для нее все-таки отцом, а не химерой, как для меня. Я взял ее за руку. Я впервые сделал этот жест – взял Лиз за руку, крепко, и повел к выходу. Она не подняла глаз, не сказала Тома Батаю до свидания – до свидания не имело никакого смысла.
Мы вышли; холод схватил нас за горло гигантской черной рукой в заиндевевшей перчатке. Мы не обернулись, ни тот ни другой. Странно, Лиз не курила. Не говоря ни слова, мы шли вперед, к площади Белькур. Сестра казалась отсутствующей, словно ее тело и голова действовали порознь. Я понимал. На сей раз я ее понимал. У нас обоих было ужасное предчувствие, что стоит нам обернуться, и мы обратимся в камень.
Мы были не так уж далеки от этого.
Грас Мари Батай,
20 сентября 1981 года, гостиная,
поздно
Сегодня отменили смертную казнь. Отныне можно убивать и не быть за это убитым.
Я-то всегда была против – судебные ошибки, невинно казненные. Варварство. Но вот теперь этот припев вертится у меня в голове – отныне можно убивать и не быть за это убитым. Закон возмездия больше не имеет силы закона. Убийц уже не убивают.
Цивилизация.
Я только что разбила телефонную будку внизу. Молотком.
Я знаю, что она служит вам для связи. Девчонка спускается туда каждый второй вечер, в определенный час. Но никогда – если ты дома, странно.
Вы принимаете меня за дуру. А я не дура.
В вазе передо мной – букет наперстянок. Digitalis Purpurea, наперстянка пурпурная. Названа так потому, что можно засунуть палец в цветок, как во влагалище. Вы что же думаете?! Я тоже умею делать всякие снадобья. Как ты насчет чая с листочками наперстянки пурпурной, а, девчонка? Ты выблюешь свои кишки, а я буду смеяться. Твое сердце замедлит ход, а я буду смеяться.
Опустошение становится Истреблением.
Что-то отказало мне в смерти, там, в Ландах. Я пыталась понять, почему эти черные дни, эти бессонные ночи. Пыталась понять, почему, и теперь знаю.
Что-то думает, что я права. Что-то думает, что вы виноваты, вы, только вы. Что-то думает, что вы творите Зло.
Я невиновна. Я ваша жертва.
Я из того вещества, из которого делают ножи.
* * *
Лиз вела машину по-прежнему молча. Мы не обменялись ни единым словом, уйдя из кафе. Надо было столько всего переварить, что слова тут ничем помочь не могли. Она ехала по обледенелой дороге слишком быстро, весьма условно соблюдая правила дорожного движения, но я не боялся; я был по ту сторону страха. Мимо проносилась ночь, фонари, деревни с их гирляндами. Прицепленные к окнам Деды Морозы из цветного обивочного фетрина, развешенные над круглыми площадями созвездия – эрзац светодиодной магии; пластиковыми казались даже камни домов, а по откосам, вдоль виноградников, тянулись кучками мусора жалкие остатки ватных снежков. Убожество. Мир словно впал в убожество, катился к разложению, и мы с сестрой были частью этого мира.
Я уткнулся взглядом в цифровые часы на приборной панели. 20.46. Великое искусство на скорую руку – встреча после разлуки с помощью скальпеля. Я задавался вопросом, злится ли на меня Лиз за то, что поторопил ее, вынудил сократить встречу, покинуть этого человека, который нас, конечно, породил, но только этим и ограничился, во всяком случае, в моих глазах. Что касалось меня, то я не был разочарован, только спрашивал себя, в самом ли деле мне надо было узнать то, что я отныне знаю. Я думал о тебе, Кора. Вспоминал день, когда у тебя отошли воды, то февральское утро, когда мы воображали себе будущее огромным окном, думали, что стоим на краю чуда, на краю счастья, в которое вот-вот окунемся, еще не зная, что вместо этого рухнем в пропасть. Встреча с Тома Батаем закрыла некую главу моей жизни, главу, которая началась с его уходом, продолжилась медленным, унылым детством, которое было насыщено чувством своей неполноты; потом мимолетной и разгульной юностью – как реваншем, как отступлением в сторону. И потом, наконец, была ты, моя красавица, твоя жизнь, твоя смерть и жизнь наших детей. В этой серой «Клио», ехавшей слишком быстро, петляя среди холмов, словно пытаясь врезаться в стену, я мысленно завершал кое-что. Я был слишком выбит из колеи, чтобы определить это «кое-что», но вот: мне тридцать три года, 3+3=6, и только что кое-что завершилось. Заяц-беляк промелькнул в свете фар, застыл на миг и исчез за обочиной. Я взглянул на Лиз, но она его словно не заметила. Она смотрела на дорогу так пристально, что в ней появилось что-то нечеловеческое – ладони на руле, рука опускается, только чтобы переключить скорость. Запрограммированные функции робота.