Грязная сука была моя мать. Я отрезал ей голову и подвесил над кроватью так, чтобы кровь капала на мою подушку, мне в рот. Я съел остатки ее трупа, как чипсы, пока смотрел телевизор. Каждые пять минут я поднимал глаза на ее голову, что раскачивалась надо мной, и плевал в нее жеваными костями или жилами. Иногда я попадал, иногда нет. Когда отец вернулся домой из командировки, я отрезал и его голову, но прежде чем съесть его труп, я выеб его в зад. Я подвесил его олову рядом с материнской, чтобы они могли быть вместе — покачиваться прямо над моим лицом, глядя вниз на то, как я дрочу, смотря новости, ковыряясь в зубах. Время шло, и я начал собирать коллекцию голов у себя над головой — подруг, которых приглашал поебаться или приманивал подарками, смотря на что клюнут. Скоро моя комната была набита головами. Я не мог пройтись по комнате, не продираясь через бывших друзей и родственников. Я проводил время в постели, смотрел телевизор, поглядывал на их головы. Я смог жить на диете их плоти.
Он был послушен. Он не сопротивлялся. Едва его тело было разложено правильно, он, казалось, отказался от самого себя. Может, чувствовал себя как дома, расслабленно. Его руки механически раскрывались и сжимались, явно независимо от любого мыслительного процесса, в который он мог быть или не быть вовлечен. Его взгляд зафиксировался в точке прямо перед ним. Он замечтался или был уже мертв. Я стоял перед ним, мое лицо — в шести дюймах от его лица. Его дыхание пахло нутром его желудка. Казалось, он не смотрит на меня, по крайней мере — на того меня, каким я себя представлял. Я взял его левое веко двумя пальцами и потянул — сперва потихоньку, потом сильнее, почти вырывая из глазницы. Никакой мгновенной или запоздалой реакции — лишь слабый проблеск узнавания в его правом глазу. Я пытался понять, знает ли он меня или, в свою очередь, хочет понять, что у меня на уме, что я с ним делаю. Если не знает то я проиграл. Я хотел отпечататься у него в мозгу. Все предметы, лица, здания, что когда-либо проходили через его сознание, должны были нести печать этого момента. Я подумывал вырезать это ему на груди, но так лишь отклонился бы от первоначального замысла. Я хочу, чтобы посаженное мной принялось. Оно не может быть стерто или обезображено. Он должен поддаться, должен принять форму. Таков был уговор, Все должно быть доведено до логического конца. Нужно принять во внимание возможные последствия. Если этого не сделать, конец будет тем же. Я повернул коле-со. Хотел сделать это медленно, но потерял терпение и повернул резко, вложив всю свою силу. Тросы натянулись на шкивах. Его руки и ноги распростерлись буквой X. Суставы затрещали. Черты его лица исказились, превращаясь в черты моего лица. Мой (его) рот открылся, губы широко растянулись. Я смотрел в глубь своего горла, на то, как оттуда поднимаются слова: «Тебе этого никогда не забыть».
Утешитель
Мы с бабушкой живем в двух комнатах. Я — в жаркой, где не открывается маленькое окошко. Оно выходит в проулок и смотрит прямо в кирпичную стену здания напротив. Стекло в нем затянуто желтой пылью, автомобильной гарью, грязью. Тени, ползающие по нему, похожи на чудовищ — они хотят забраться внутрь, пытаются разглядеть, как я потею у себя в комнате, на пятом этаже. Кто бы тени эти ни отбрасывал, твари должны быть огромными, величиной с дом.
Я лежу без сна в ночи и жду, когда их кулаки пробьют стену, когда сюда всунутся их лапы, выдернут меня из кровати и раздавят. Я лежу и представляю себе все это — сосредоточившись, уверенный, что если я все это себе представлю достаточно ясно, так оно и произойдет. Я жив, пока чувствую, как они на меня смотрят. Я хочу, чтобы они меня убили. Хочу, чтобы мои кишки выдавились повидлом им на ладонь. Хочу, чтобы они слышали мои взвизги, когда я, корчась, буду умирать.
Бабушка живет в такой же комнате, как и я, только там окна вообще нет. Свет у нее горит круглые сутки — длинная флуоресцентная трубка, которую она прислоняет в углу к стене. От лампы дневного света кожа у бабушки серо-голу- бая, а пыль на стенах светится. У бабушки в комнате есть пара вентиляционных решеток. Они гонят внутрь застойный и чуть остуженный воздух. От этого сквозняка волокнистая поросль пыли, налипшая повсюду, кажется живой.
Я никогда не замечал, чтобы она спала. Как ни увижу ее, сидит в кресле и смотрит на стену, будто в окно, или, скорчившись, разглядывает ковер, зачарованная чем-то. Ковер — грязно-оранжевый, из длинных прядей, точно червивое поле.
Когда я грежу о монстрах, мне слышно, как она разговаривает через коридор от меня, спорит, смеется, вымещает на ком-то злость. Я просыпаюсь и тихонько подхожу к ее двери, стараясь, чтобы она меня не заметила, — я боюсь, что в доме появился кто-то еще. Но никто никогда не появляется. В конце концов, бабушка меня замечает. Поднимает голову, улыбается, трижды прищелкивает языком, словно мягко укоряет меня в чем-то, а потом оскаливает зубы. Она хочет меня съесть. Хочет держать меня в своем сгнившем рту и хрустеть мною, точно куриным хрящиком. Я отворачиваюсь. На лице у меня не отражается ничего, ведь если на нем что-нибудь отразится, невидимая воздушная стена, уберегающая меня от нее, лопнет, и меня засосет в воронку ее рта.
Я забираюсь к себе в постель, и запах ее комнаты плывет ко мне по коридору. Смешивается с запахом моего тела. Я вдыхаю ее запах, задерживаю его в себе, жую его. Он лепит меня изнутри. Мне хочется, чтобы мой мир, мое тело состояли из ее запаха. А когда он станет мной, меня сожмет в нем, как насекомое в громадном кулаке, и раздавит.
Дважды в день я выхожу за едой. Выходя из дома на улицу, я не поднимаю головы. Боюсь, что на меня кинутся, собьют с ног, испинают, изувечат. Я беззащитен. И они чувствуют мою слабость. Когда-нибудь так все и будет. Я тут ничего не могу сделать. А поскольку я ничего не могу сделать, я этого жажду. Сосредоточиваюсь, стараюсь вызвать это к жизни. Если кто-то смотрит на меня и улыбается, я чувствую, что меня изнасиловали.
Ей нужно покупать только мягкую пищу — белый хлеб, сливочный сыр, шоколадный пудинг, молоко. Если зубы ее вонзятся во что-то твердое, они выскользнут из десен, и она проглотит весь этот ком, вместе с зубами, и ничего не заметит. А потом будет сплевывать в ладошку кровь и плакать, осознав, что произошло, будет жалеть себя, и мне захочется ее убить. Только я все равно не смогу, ведь она мне нужна. Она дает мне деньги. Я не могу ее убить. Я беспомощен. Когда она умрет, я сдохну от голода.
Я поднимаюсь по лестнице с покупками и слышу ее голос — когда она разговаривает сама с собой, он тянет меня к себе незримым поводком. Я подхожу к двери, и тон ее голоса меняется, будто мое приближение ломает формы образов, скользящих в ее мозгу, а потому изменяется и натяжение голосовых связок. Мне хочется услышать ее, когда меня нет поблизости, когда бабушка думает, что она одна.
Как-то раз я снял башмаки, медленно и неслышно вскарабкался по лестнице, с каждым шагом замирая и прислушиваясь. Подойдя ближе, я услышал рычание — так рычит собака перед тем, как броситься. Я сделал еще один шаг, и вдруг все стало по-другому. Она меня услышала. Теперь голос звучал пассивно, покорно, бессвязно, она выдыхала слова так, чтобы они текли случайно. Цепочка слов, срывающихся с ее губ, лишена всякого смысла. Когда она обращается ко мне, я слышу ее подсознанием.