— Она привлекает тебя? Ты хотел бы сегодня с ней переспать?
— Сегодня во сколько? — Он пытается обратить все в шутку, но я не даю ему такой возможности.
— Хотел бы или не хотел?
Я смотрю ему в глаза.
— Ты требуешь слишком однозначного ответа. Жизнь не столь однозначна.
— Хорошо. Скорее, хотел бы или, скорее, не хотел бы?
Оливер вздыхает.
— Скорее, не хотел бы, — отвечает он неохотно.
— Вот видишь, — говорю я печально. — А когда мне будет за сорок?..
— Что ты хочешь, Христа ради, услышать?
— Искренний ответ.
— Не знаю. В самом деле не знаю.
— Не знаешь? Но как я могу с тобой жить, если ты не знаешь?
— А как могу жить я, если не знаю?! — окончательно вскипает Оливер. — Почему ты, черт подери, все время думаешь, что мне все дается легче? Мир не делится на мужчин и женщин, как старается вколотить в тебя «Cosmopolitan», мир един. Мы все в одной лодке. Все, и ты, и я, мы все в одном unisexual[70]отстойнике под названием «Человеческая жизнь» — пойми же это наконец!
— Я, конечно, понимаю, что жизнь — отстойник, и смирилась с этим, — повышаю я голос. — Но с чем я не могу смириться, так это с некоторыми твоими взглядами!
— Вот видишь! — возликовал Оливер. — Ты сама это сказала! Абсолютно типичный женский подход! С несовершенством жизни кое-как вы способны смириться. Это жизнь, ее нужно принимать такой, какая она есть, говорите вы вполне разумно. Но с несовершенством мужчин, черт возьми, вы не смиритесь никогда. Вы постоянно будете наивно искать того совершенного. Вам просто подавай само совершенство. Вам кажется, что идеальный мужчина — неотъемлемое женское право. Если такие мужчины не достаются вам, вы законно впадаете в ярость.
— Болтовня!
— Старею, Ярда, сделай что-нибудь с этим! Меня окружает жестокий, несправедливый мир, Ярда, разве ты не видишь? Ты ничего не можешь с этим поделать?! Вы гневаетесь на Бога, но, хорошо зная, что Бог претензии не принимает, накидываетесь хотя бы на бедного церковного сторожа…
Весь остаток дня мы не разговариваем.
Пытаюсь читать, но не могу сосредоточиться. Думаю о Рикки и грущу.
В конце концов помирить нас с Оливером приходится маме.
Докатились, нечего сказать!
4
Сочельник практически определяется здесь по тому, что пляж с утра полон пьяных, говорящих по-немецки Санта-Клаусов в плавках. С мамой мы сходимся в том, что вся эта картина премило абсурдная и что, по счастью, не вызывает у нас почти никаких ассоциаций с нашим Рождеством с его карпами, ароматическими пурпурными углями на плите и подсвеченными елочками в окнах богницкой округи.
Ровно восемь лет назад у меня умер отец.
Мы сидим в маленькой кафешке на краю пляжа, официант приносит целый кувшин отлично охлажденного sangrie.
— Пляжное Рождество — тоже хорошо… — удовлетворенно говорит Оливер. — Суперслоган, да? Пожалуй, продам его какому-нибудь турагентству.
Мама оглядывает его стоптанные сандалии и драную майку.
«Ничего не говори», — умоляю ее мысленно.
— Представь себе, что наша тетя, — говорит задумчиво мама с неразвернутой соломинкой во рту, — многие годы печет рождественскую халу…
— Мы не ропщем, — присоединяюсь я признательно, по крайней мере, что-нибудь будет для кошки…
Оливер гладит нам обеим руки, потом целует нас.
Мама впервые дает ему себя поцеловать. И при этом чуть краснеет.
— Итак, счастья и веселья, — говорит Оливер и поднимает бокал, чтобы чокнуться.
Мамина рука застывает в воздухе.
— Мы так не договаривались, Оливер, — сообщаю ему тихо. — Sorry.
Оливер извинительно пожимает плечами.
— Ну хотя бы за здоровье? — пробует он снова.
— За здоровье и любовь, — говорит мама и чокается с нами.
Потом мы до вечера прыгаем в волнах.
Глава XXIII
Немец, не выносящий немцев — Сватовство переживших своих близких — Влияет ли классовое общество на мужскую психику? — Глубина женского сна
1
Свою новую любовь жизни мама встречает на следующий день во время экскурсии на Тенерифе.
Это немец, который всей душой не переносит немцев. Мама, в свою очередь, не выносит чехов, так что у них прекрасные предпосылки для создания идеальной пары.
2
Зовут его Ганс, ему сорок пять, он архитектор, путешествует один. Немного похож на Клинта Иствуда, только чуть помоложе. Мое впечатление еще усилится, когда он в ожидании парома обратится к нам с каким-то вопросом по-английски.
Конечно, это прежде всего мама, кто умело поддерживает истинно светский разговор.
— It's a windy day today, isn't it?[71]— щебечет она.
— Зато вчера был такой приятный теплый день, правда? Не холодно, не слишком жарко. В самый раз.
Мы обмениваемся с Оливером веселыми взглядами, но мама игнорирует нас.
— Похоже, что вы тоже совсем не в восторге от холодного среднеевропейского Рождества, не так ли? — старательно продолжает мама.
— Well, it depends…[72]— говорит, симпатично улыбаясь, Ганс. Мол, будет видно.
— Вы приезжаете сюда каждое Рождество? — спрашивает мама.
— Только третий год, — отвечает Ганс.
Он вдруг теряется. Сжимает губы и передергивает плечами.
— После смерти жены, — словно извиняясь, добавляет он.
— О, my God! — восклицает мама. — I'm sorry![73]
Она мгновенно переходит на немецкий и еще раз многословно извиняется перед Гансом. Я понимаю лишь каждое пятое слово, но Ганс, очевидно, ошарашен ее блестящим немецким. Он поднимает обе ладони в знак того, что извиняться не надо. И тактично меняет и язык, и тему: спрашивает по-английски, как мы провели сочельник — в Чехии? Или здесь? Своими взглядами он делится с мамой и Оливером, явно, как и многие другие, принимая его за моего отца. Следующий вопрос Ганса подтверждает мою догадку, и мама, как всегда, объясняет его ошибку.
Сейчас уже он испытывает смущение. И слишком долго извиняется. Пока он говорит, его глаза выражают невысказанный вопрос.