Ознакомительная версия. Доступно 7 страниц из 34
— Взорвалось, — сказал Петька, глядя на меня сквозь дым и пепел.
— Вижу, — сказала я и посветила свечкой в стиралку, где плавали останки кипятильника и кусочки расплавленной пластмассы. Провод исчез, в розетке торчала одна вилка.
«Гуманитарий, — подумала я, — для чего, спрашивается, я вот эту палку к машинке привязала? Чтоб электричество в воду не макать».
А вслух сказала:
— Петер, — говорю, — а ты доктор чего?
— А?
— Ну специальность у тебя какая?
— Инженер, — сказал Петька. Затем вздохнул и добавил: — Инженер-электрик. Сайпись, да?
А потом мы поехали на противоположный берег Петра Великого. Там мы хотели провести пару-тройку дней, вернуться в город В., а затем отправиться на Север. Но на противоположном берегу у Петьки воспалился аппендикс, и прямо с корабля, то есть с катера, он угодил на бал. То есть в городскую больницу, где бедолагой тут же сервировали операционный стол.
Мы пришли к нему на следующий день. На входе в хирургическое отделение нас никто не остановил и не предложил переобуться в бахилы. Мы принесли Петьке куриный бульон и выразили ему любовь и сочувствие. Петькина кровать стояла в уголке у окна, и время от времени на нее падали куски штукатурки с потолка. На Петьке лежало уже довольно много известки, и вообще его было жалко. Петька поведал, что его «швейцарский шёпа» уже болит от уколов, а впереди их еще много, и из окна, в котором нет половины стекла, дует в ухо. Внезапно открылась дверь, и в палату по-хозяйски вошел огромный серый котяра. Я рванулась было выставить кота за дверь, но Петька остановил меня:
— Не надо, пусть. Он тут мышей ловит. Мыши в шкафу, они там едят печенье, — сказал гражданин Швейцарии и слабой манией руки указал на прикроватную больничную тумбочку.
Петьку мы забрали через три дня. Хирург, вскрывавший больное Петькино брюхо, подтвердил, что при наличие знакомого врача наш зарубежный друг выздоровеет и амбулаторно. Знакомый врач тут же предъявил себя как гарантию, под которую нам и выдали Петьку.
— Хлористый ему дня три, — сказал на прощание хирург. Мы кивнули, все четверо.
— Гвоздь есть? — Это уже Юра спросил меня, когда мы уложили Петьку в диванную яму.
Я даже не спросила, зачем. Просто нашла двадцатку и принесла Юре. Он показал рукой, куда его вколотить. Я сбегала за молотком и выполнила распоряжение врача. На гвоздь Юра повесил капельницу и сказал Петьке:
— Лапу дай. Левую, ага.
Еще через неделю Петька сказал, что, если мы прямо завтра не поедем сплавляться по Кеми, он повесится на вот этом вот гвозде. И мы поехали, купив сгущенки и «сайпися», которого Петьке было нельзя. Рюкзак ему снарядили мой городской, положив туда лишь смену Петькиной теплой одежды. Ему нельзя было поднимать тяжелое. Уже на месте назначения выяснилось, что Петька забыл его дома на гвозде, не идентифицировав как свой, а взял с собой собственный, привычный и совершенно пустой.
А гвоздь в стене так и остался. Я стала вешать на него настольную лампу за шнур, чтобы читать перед сном.
Летая напоследок над городом В., я чувствовала, как хочется ему спрятаться от холода. Свернуться в клубочек, уткнуться носом в хвост и спать. Спать, спать, спать, спать, и чтоб дымок из печных труб, и чтоб не трогал никто, а надо вытягиваться стрункой вдоль моря, скатываться с неудобных сопок мостами, развязками, крейсерами, спиной вверх, мордой вперед — и верить в свою похожесть на Сан-Франциско, который то ли есть, то нет его, и делать вид, делать вид, постоянно делать вид, что он, город В., такой мачо, такой самец-удалец, и домов с печным отоплением больше не увидать за краснокирпичными крейсерами, за белыми крейсерами, за синими крейсерами, за мостами, под мостами, на сопках, под сопками — нету их. И черт с ними. Ненавижу город В.
Я ненавижу город В. до озноба, до тошноты, до неумения вдохнуть и невозможности выдохнуть — за все его свинство, прагматизм и псевдоромантику, за хамство, за барство, за бедность, за «терпеть не могу Москву и москвичей», за столб в девять тысяч километров, упирающийся мне в левый висок, за блядство, за ханжество, за полжизни тут, за его никомуненужность, за свою никомуненужность, за суперживучесть его обитателей, за мокрое дыхание и сухие глаза, за короткую память, за длинную память, за пароходы на рейде, за море, за сопки, за небо, за жизнерадостных дураков и злых гениев, укрепляющих столбы в девять тысяч километров, за спиленные деревья, за гордость, за ублюдочность, за дождливое лето и пронзительное солнце зимой, за его нелюбовь к себе, за его невероятное самолюбие, за предательство, за равнодушие, за глупость, за сентиментальность, за жадность, за постоянную, запредельную тоску в криках его птиц, за то, что так долго не могла собраться, потому что столб в девять тысяч километров о двух концах, потому что полжизни, потому что не верит ничему, потому что дождливое лето и невменяемое зимнее солнце с алмазными лучами, вспарывающими сетчатку сухих глаз, потому что море, сопки и небо, потому что не за, а вопреки, потому что — до озноба, до тошноты, до невозможности сделать вдох и неумения выдохнуть, потому что его птицы — мои птицы, его воздух — мой воздух, и мы никогда не сможем поделить совместное имущество, среди которого прозрачная, почти неразличимая на фоне северо-восточного ветра, такая дурацкая и такая тонкая пленка моей жизни.
«Хорошо в деревне летом?» — пристает говно к штиблетам. Покупатель на квартиру, мужик с золотой цепью и грустными глазами, долго глядел в окно на Босфор Восточный.
— Надо же, море почти совсем замерзло, а я и не замечал, — сказал он.
Я-то, конечно, увидела замерзшее море гораздо раньше: каждый день я смотрю в эти окна и дважды в сутки летаю на Босфором, выгуливая Банцена. Но до последнего, как умела, я затягивала теплое время года. Двадцать третье декабря — день рождения Казимировой — самый верный признак окончания лета. Вероятно, мы в последний раз налакаемся по этому поводу вместе.
У нас с Банценом билеты забронированы на 12 января. Продажа квартиры — девятого. Так что Новый год в Мск мы будем отмечать по дореволюционному календарю.
Двадцать девятого декабря в городе В. было до ужаса холодно, минус тридцать со штормовым ветром — это для города В. с его стопроцентной влажностью и совсем не континентальным климатом многовато.
На улице у людей отваливались лица, и никто их не убирал, потому что спецтехника не могла продраться сквозь сугробы. Невиданный в этих местах мороз держался пять дней, и в конце концов почти никто уже не рисковал выходить из дому, и ураганный ветер гонял по пустынным улицам потерянные кем-то носы, щеки, губы и глаза. Иногда мимо окон на большой скорости проносило чью-то отвалившуюся задницу, а иногда — и целого, но, конечно, неживого и уже стеклянного насквозь человека.
Зрелище это было настолько тягостным, что оставшиеся в живых люди почти прекратили пользоваться окнами, и их — в зависимости от достатка владельцев — затянуло паутиной, расписало словом «хуй» или узорами под Гжель, или, как у меня, закалякало классической графикой с любимым Дед-Морозовым сюжетом. С одной стороны, хорошо: не видно летающих жоп. С другой — тоже хорошо: не видно моря.
Ознакомительная версия. Доступно 7 страниц из 34