раз…
Но никто так и не появился, и он продолжил спускаться вниз, в жаркую, тёмную, прокалённую солнцем духоту. Едва он ступил на дно ямы, лестницу тотчас дёрнули, вырывая из рук, и потянули наверх.
Проводив взглядом вытаскиваемую лестницу, он застыл, видя, как она удаляется, и как сверху, усугубляя, положили решётку, собранную из толстых жердей, перевязанных сыромятной кожей.
Оттянув и без того расстёгнутый ворот рубахи, ощущая разом духоту и озноб, выдохнул прерывисто и заозирался, изучая своё узилище. В высоту зиндан метров как бы не пять… но уж четыре точно! И узкий для такой высоты, очень узкий…
… и душный.
Снова оттянув ворот рубахи, Ванька постарался успокоиться, отогнать приступ внезапной клаустрофобии и… он не знал, как называется боязнь задохнуться, но вот оно самое… а ещё паническая атака и ещё много, наверное, всего.
О холодных, зинданах, зуботычинах, шпицрутенах и прочей армейской повседневности он много, пусть даже не всегда по своему желанию, слышал. В армии Российской Империи вещей такого рода предостаточно, ибо не зря император Николай, первый этого имени, Палкин!
Слышал…
… и старался не думать, не задумываться, убеждая сам себя, что уж он-то, человек гражданский, пусть даже холоп, и его это никогда…
… но нет, коснулось.
Снова дёрнув ворот, он огляделся, и, найдя яму достаточно сухой и чистой, присел, вытянув ноги и стараясь дышать не слишком часто. Захотелось пить, и сколько в этом психосоматики, а сколько жажды, Бог весть.
А ещё он не знает, сколько вот так сидеть… и это может быть как до вечера, так и день, и два, и три… и совсем не факт, что в этом время ему будут давать воду, пытая жаждой. Это, насколько он слышал, тоже практикуется.
И закончится ли его наказание зинданом, или продолжится, он тоже не знает…
В голове заскакали горячечные мысли, не задерживаясь надолго. О том, что он попал, и о том, что ни в армии, ни в Российской Империи ему очень не нравится! Настолько, что даже если потом будет и медаль за участие, и свобода…
— В рот я ебал эту карьеру… — тихо, но очень выразительно сказал попаданец, который сейчас замечательно, как никогда, понял русских солдат, которые дезертируют из армии, убегая даже во время боевых действий… даже, чёрт подери, к неприятелю!
Бежали и бегут к горцам, к туркам, к персам… куда угодно, лишь бы подальше от Богом спасаемого Отечества! Бегут… потому что даже там, у неприятеля, в чужой стране, с чужой религией, законами и поконами, им видится судьба лучшая, чем на Родине!
Да и что им… если их, крепостных или государственных крестьян, которых разве что продать нельзя, заставляют защищать…
… что⁈ Их ли это Отечество⁈
За что им воевать, что защищать? Крепостное право? Телесные наказания? Право быть проданным? Недоедать? А может быть, православие, насаждаемое сверху и поддерживаемое силой Закона[ii], и если понадобится, то и оружия?
Удивительно даже, почему не бежит вся Россия[iii], всё её податное сословие, оставив здесь только лишь дворян, казаков, купцов и почётных граждан, да часть мещан, для которых это и есть Отечество!
Не бегут, быть может, только потому, что с детства привыкли к такому положению вещей, считают их нормой и даже не знают, что может быть иначе… что иначе должно быть!
Все эти мысли отчасти навеяны духотой, паникой, мыслями о будущем… и отчасти тем, что думать, пусть даже о таком нехорошем, лучше, чем вспоминать о нехватке воздуха. Если отвлечься, то и духота, и паника, и клаустрофобия наваливаются разом, отчего кажется, что он вот-вот задохнётся от удушья.
— Мой негативный опыт, наверное, нельзя распространять на всех, — сказал попаданец, зачем-то проговорив это вслух, и ухмыляясь криво, настолько фальшиво прозвучали эти в общем-то правильные слова.
Сказав, он ощутил, что рот сильно пересох, и замолчал, снова подёрнув ворот рубахи, и некоторое время потратил, наблюдая за многоножкой, медленно ползущей вверх по стене ямы.
Ночь он провёл почти без сна, мучаясь от жажды и нехватки воздуха, лишь изредка забываясь в каком-то обморочном, нехорошем забытье. Под утро стало прохладно, и даже, пожалуй, холодно, так что на стенах образовался конденсат.
К этому времени Ванька, проснувшись, уже почти созрел до того, чтобы облизывать стены, и уже провёл опыты, промокая их одеждой, и пытаясь затем выжать в рот. Но увы, грязи во рту оказалось больше, чем воды, и он потом долго плевался.
К полудню, когда солнце встало над самой ямой, деревянную решетку наверху с грохотом откинули, и в яму спустилась лестница.
— Эй! — окликнула его сверху усатая рожа часового, окутанная ореолом солнечного света, и приобрётшая от того сходство со свирепым, старого нехорошего письма, иконописным ликом, — Живой⁈ Вылазь давай, живее!
— Пить… — сразу же попросил Ванька часового, ещё током не выбравшись из ямы.
— Ступай, — пихнул его тот прикладом в сторону офицера с двумя матросами, — щас тебя, х-хе… досыта напоют!
— Постойте… — не своим голосом сказал попаданец, озираясь вокруг, видя строй матросов с палками и глядя, как его запястья обвязывают верёвками, понимая с ужасом, что ему предстоит, — это какое-то…
— На вот, — в рот ему, прервав речь, сунули кусок деревяшки, — прикуси, не то язык иш-шо откусишь.
Он машинально закусил деревяшку, и тут же в голову стукнуло…
' — Ревизия! Вот что… я на что-то наткнулся, и…'
Ванька хотел было выплюнуть деревяшку, но за руки с силой потянули, распяв, а потом, не медля, потащили вперёд, и его спину ожёг удар…
… и всё было забыто. Осталась только боль и строй, через который он шёл под градом ударов.
* * *
— Хватит… — прерывая слова стариков, Казимир Бенедиктович встал из стола, — ступайте. Если не умеет ваш протеже вести себя прилично, а норовит кулаками размахивать, то место ему не в штабе, а на Бастионах! Пусть там своё молодчество показывает —