кирпича, высокие своды, строгая атмосфера и сосредоточенные лица молящихся пришлись ему по нраву. Но когда он совсем было решился заговорить со священником, к нему, шаркая тщательно начищенными башмаками, приблизился человек, представившийся старостой. Говорил он неохотно, будто делая одолжение собеседнику, его губы кривились от плохо скрываемого пренебрежения. После нескольких произнесенных им слов, одним из которых было «еврей», Якоб поднялся со скамьи и, не попрощавшись, вышел наружу.
Сосущая тьма вернулась на свое место и даже поднялась выше. Теперь она подпирала кадык, вызывая судорожные глотательные движения, словно перед приступом рвоты.
Кто знает, куда завела бы Якоба борьба с тьмой, если бы не произошло событие, полностью переменившее его судьбу. Умер дед, отец отца, человек, о котором он только слышал. На похороны в далекий Хрубешув они помчались как угорелые.
— Эти похоронят, не дожидаясь приезда сына, — объяснил отец свою поспешность. Когда он произносил слово «эти», углы его губ презрительно дрожали, как у протестантского старосты.
Якоб не стал выяснять, кто такие «эти», предположив, что на месте все объяснится само собой. В Хрубешув они прикатили под вечер. Красное, точно яблоко, солнце низко висело над скособоченными крышами маленьких домов. На крышах толстым слоем лежал голубой снег. Длинные сосульки свисали с застрех. Почерневшие деревянные стены казались покрытыми вековой грязью. На соснах, тяжело взмахивая крыльями, каркали большие вороны. После высоких домов Данцига, его прямых улиц, чисто подметенных мостовых, фонарей на перекрестках Хрубешув показался Якобу краем света.
Но еще больше удивили юношу жители. Одетые в потертые кафтаны диковинного покроя, заросшие до самых глаз дремучими бородами, они совсем не знали немецкого, а говорили по-польски или на странно исковерканном идише. Якоб хорошо понимал еврейский и мог довольно бегло изъясняться, ведь его покойная мать всегда разговаривала с ним именно на этом языке, но некоторые фразы и словечки хрубешувцев привели его в полное замешательство.
В местечке у него обнаружилась целая куча родственников. Он и понятия не имел, что у отца есть три брата и две сестры, а у тех по шесть-семь детей. Все эти новоявленные двоюродные братья и сестры с интересом поглядывали на богатого городского родственника и явно хотели свести знакомство поближе.
Отец оказался старшим сыном умершего, потому на него свалилось множество всякого рода обязанностей. По дороге в Хрубешув он обещал Якобу, что в Данциг они вернутся через два дня, но родственники даже не думали отпускать их до окончания семидневного траура. Целую неделю отцу пришлось просидеть на низенькой скамеечке[12] в доме деда, принимая одного за другим всех обитателей Хрубешува.
Его тут хорошо помнили, и он сам, как выяснилось, не забыл манеры родного местечка. Разговаривая с хрубешувцами, солидный владелец данцигской типографии моментально сменил интонацию и заговорил на диковинном идише с легкостью человека, вернувшегося к родной речи. Якоб диву давался, глядя на отца. Двухдневная щетина — бриться, оказывается, было запрещено — неузнаваемо его преобразила. Городской лоск слетел, как облетают иголки с еловой ветки, оставленной на ночь рядом с горячей печью. Через два дня траура отец отличался от хрубешувцев только городским покроем одежды.
Скудный огонь немногих свечей — родственники жили бедно — зажег в его глазах неизвестные Якобу огоньки, а на щеках, то и дело раздвигаемых улыбкой, темнели ямочки. Их Якоб тоже никогда не видел, в присутствии сына отец был всегда серьезен, даже суров.
О трауре напоминала лишь низкая скамеечка. Похоже, смерть деда никого не огорчила, он прожил очень длинную жизнь и умер, удовлетворенный, в окружении внуков и правнуков.
Гости, отойдя с мороза, дежурно вздыхали, затем, быстро сообщив, что покойный прожил дай Бог и нам столько, выпивали по рюмке водки, закусывали коричневым пирогом с изюмом и пускались припоминать разные забавные случаи. Отец весело переговаривался с гостями, оказалось, чуть ли не с каждым его связывают общие воспоминания.
Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Родственники рассказали Якобу, которого называли Янклом и никак иначе, что отец уехал из местечка в двадцать лет. До этого он ничем не выделялся среди других парней, и его неожиданный отъезд, больше похожий на бегство, вызвал немалое удивление хрубешувцев, дав пищу для многомесячных пересудов.
«Понятное дело, — думал Якоб, — за двадцать лет жизни в маленьком городке можно близко познакомиться с каждым жителем».
Утром, днем и вечером отец вместе с братьями, племянниками и Якобом отправлялся в синагогу. В отличие от своего сына, он прекрасно умел молиться и делал это даже с некоторым шиком. Его голос то взлетал под самый потолок, упираясь в засиженные мухами доски, то опускался до некрашеных половиц.
— Из твоего отца мог бы выйти неплохой кантор, — как-то раз прошептал Якобу один из дядей, высокий плотный мужчина с открытым приветливым взглядом и чистым лицом. Его звали Лейзером, и, оказавшись рядом с племянником во время первой молитвы, он так и не отпустил его от себя, приглашая каждый раз садиться рядом. Поначалу Якобу было неудобно отказываться, а потом ему стали нравиться точные, а иногда даже смешные замечания дяди.
Языка молитв он не знал. В школе им немного преподавали «лошен койдеш»[13], но предмет этот был необязательным, и Якоб, само собой разумеется, отделался самым поверхностным знакомством. А вот его дяди и двоюродные братья, судя по всему, владели им почти как родным.
Поначалу Якоб скучал. Молиться он не умел, а больше делать в синагоге было нечего. Разбирать по буквам незнакомые слова в растрепанной книге, которую ему вручил дядя, не хотелось. Молитвы длились долго, и от скуки он успел хорошо рассмотреть синагогу: низкое темноватое помещение, больше напоминавшее овин, чем дом Божий. Убогое деревянное строение не шло ни в какое сравнение с великолепным зданием данцигского костела или золочеными куполами православной церкви. А уж внутреннее убранство оставляло желать много лучшего.
«Неужели нельзя побелить стены, поменять скрипящие половицы, сделать окна пошире, а потолок повыше? Почему у христиан есть на это деньги, а у евреев нет?!»
Якоб принялся мечтать, какие узорные балясины он выточил бы для бимы, возвышения посреди синагоги, какие тона подобрал бы для лака, как бы украсил арон койдеш.
На мечты ушел первый день, а на следующий он снова заскучал. И вдруг… поначалу он просто не заметил, не ощутил, не понял… и лишь к концу длинной молитвы второго дня сообразил, что сосущая тьма, так долго мучавшая его, куда-то исчезла. Пропала, словно и не было ее никогда.
«Так не бывает, — подумал Якоб. — У всякой вещи есть своя причина. Нужно только разобраться, откуда растут