у самого все рушилось?
— Мне не хочется… Я тут родилась, привыкла.
«Не то, не то. А что же, собственно…»
— Анджей… — Она умолкла, точно собираясь с духом. — Ты… — И, неловко рассмеявшись, будто всхлипнув, добавила: — Може, ты еден чловек, которому я верю. Посоветуй… Матка боска!
Самое ужасное было бы сейчас объясниться, вызвать жалость. Он не знал, насколько серьезно ее чувство и, вообще, чего оно стоит в ее годы. Наверное, она бы его не бросила, в чем-то они были похожи, такие разные во всем — он со своим коротким житейским опытом и она — веселая, забавно религиозная, с открытой душой, делавшей ее сестричкой для всех. Он обнял Стефку, ощутил на щеке горячее дыхание, прядь, упавшую ему на глаза, всю ее, теплую, дрожащую, зашедшуюся в жалобном шепоте:
— Анджей, плохо мне, Анджей.
— Что с тобой?..
— Ниц. Мовчи. Вот я пшишла, сама пшишла.
— Стеф, родная моя.
Послышались чьи-то осторожные шаги в прихожей — Юра.
— Товарищ лейтенант, вы спите?
— Нет!
— Хорошо. Потом зайду…
Хлопнула дверь. У него было такое чувство, будто он совершает преступление.
— Стеф, — сказал он, — умру я без тебя.
…Лунный серп под обрезом окна казался повисшей во тьме раскаленной секирой. Он не спускал с него глаз, а Стефа, прижавшись к нему, все спрашивала, отчего они у Андрея стали синими. Днем серые, а сейчас синие. «И чего в них така тенскнота?» Как будто ничего не произошло. Главное, что ее занимало: почему он невесел?
Потом она осторожно повела губами по его щеке:
— Колючий…
И смешно схватилась за голову:
— Ой, вшистки шпильки потеряла.
— Стеф, — сказал он, — прости меня. Я… не должен был этого делать.
— Не поняла…
— Я, наверное, подлец… У нас ведь нехорошее стряслось.
С шорохом посыпались ее шпильки. Даже в темноте он различил ее отчаянный, ждущий взгляд. Вдруг вскочила и, накинув кофту, бросилась к вешалке. И стала отыскивать пальто.
— Постой, я объясню… Я виноват…
— Не, не виноват, я сама… Ой, зовсим забыла, корова не кормлена…
— О чем ты, я же тебе говорю, у нас беда… Во взводе! Из-за этой кражи. И мне не выпутаться.
Но она, казалось, ничего не слышала и только повторяла:
— Нет, нет, нет… — И все никак не могла попасть в рукава.
— Ты что, не понимаешь, черт подери! Я же тебе русским языком…
— Чего ты лаешься, Анджей, — чуть слышно сказала она, — як ты можешь?
— Прости.
— Як ты мог…
Тишина, точно гром, придавила обоих.
— Да-да, я понимаю… Взводе… Неприятности… То очень важно, — зачастила она, уже держа на весу связку книг, и ни с того ни с сего снова засмеялась и что-то опять заговорила, о каких-то пустяках, об этих сказках, собранных сегодня, пять тоненьких и одна толстая на английском языке… «Пиквик… клуб». Правда, не сказка, зато бардзо смешна.
И, спохватившись, толкнула ногой дверь…
Была — и нет… Как будто и не было вовсе. Все произошло как в дурном сне. Он застонал, как от боли, сжав челюсти. В жизни не плакал. Чего только не пришлось повидать на войне, в спаленных деревнях, скольких похоронил друзей, еще не успевших остыть, минуту назад делившихся махоркой, не подозревая, что это и есть последняя затяжка…
Теперь он жалел, что остался в живых. Никогда не думал, что можно об этом жалеть. Будто оборвалось внутри. Он оделся и выбежал наружу, в мозглую темень, словно все еще не веря, что она ушла. Может, стоит где-то рядом, ждет… И глупо, совсем по-детски ожидая милости у этой холодной ночи, позвал:
— Стеф!
Было тихо и звездно. Он знал, что не пойдет за ней, будет жить эти три оставленных ему дня какой-то незнакомой, неприкаянной жизнью, без ожиданий и надежд. И взгляд его, ослепший от этого звездного пустого неба, словно бы вернулся вовнутрь, в глухие потемки души… Еще кольнула мысль, что подполковник-то уехал не простившись. Вот оно как. А ведь это кое-что значит. Это очень многое значит. Ну что ж, все правильно. Даже весело стало от прихлынувшего отчаяния. Весело и пусто. Оставалось ждать развязки. Уж она-то не замедлит — это он тоже знал.
С этим и уснул, укутавшись шинелью, а когда очнулся, солнце уже серебрило косым лучом наледь на подоконнике. Часы показывали десять. И Юра не разбудил: пожалел, что ли…
Довбня сидел, подперев рукой тяжелый подбородок, шевеля мокрыми, оттаявшими бровями, и что-то писал. Волосы на лбу слиплись, и он то и дело поправлял их пальцем.
Под кожухом, висевшим на гвозде, — Андрей это только сейчас заметил — образовалась лужица на полу.
— Вот так, елки-веники, — сказал Довбня, избегая глядеть на него. — Такие пирожки. — Андрей промолчал, и Довбня, сложив листок вдвое, положил его в ящик. — Видел я этот партизанский схорон.
— Какой схорон? — спросил Андрей, хотя все уже понял, да как-то не верилось… Житье-бытье старухи в оккупации казалось далеким прошлым. Можно ли было отыскать землянку в лесу, зимой? — Когда же ты успел?
— А зранку. Разбудил Владека, растолковал ему. Он с горя вроде поглупел, но главное понял. Место приметное, возле озерка — расщепленный дуб в два обхвата. Отсюда десять километров на санях да два по снегу.
Невольное самодовольство и вместе с тем сочувствие отражалось на его грубоватом лице. Видно, ничего не дала находка, которая помогла бы отыскать хоть какой-то конец, тянувшийся к убийству, к истории с грабежом. Похоже, Довбня все еще пытался спасти лейтенанта.
— Да, — невесело усмехнулся Довбня. — Один знакомый охотник говорил: не взял зайца, да видел. Будь доволен, что зайцы не вывелись.
— Значит, безрезультатно.
Довбня вынул из ящика тонкого плетения цепочку, подержал за конец, опустил, и золотая вязь с шорохом упала обратно.
— Завалилась в самом уголочке. Землей присыпало.
— Обронил?
— Может, и обронил.
— А чья она, поди узнай.
— У моего подозреваемого часов карманных никогда не было. Но это в общем ничего не значит. Есть кое-какие мыслишки.
Андрей не стал уточнять, кого старшина имеет в виду, а тот явно недоговаривал.
— А пошукать бы не мешало. Тряхнуть бы избу.
— Обыск?..
— Хотя бы.
— А если ничего не даст?
— То-то и оно, — сказал Довбня.
«Неужто в Степана целится? А больше как будто не в кого. Но тогда откуда эта нерешительность? Хотя…»
Андрей понимал, дело сейчас не в должности председателя, тем более что Митрич собирался на отдых. Оба они — старик и Довбня — прошли школу подполья, партизанили, и рука у Довбни не поднимется без твердой уверенности.
— А все же?
Старшина словно бы колебался, стоит ли делиться секретами. Андрей-то сам подследственный, но, видимо, решив, что молчанием обидит лейтенанта,