намело снега, и лес превратился в череду черных и белых полос. До меня здесь уже побывали птицы и олени, и я даже увидела следы, похожие на волчьи, но не заметила ни белки, ни кролика – ни мертвых, ни живых. Ловушки или пустовали, или были занесены снегом. Я представила зверей, улегшихся в свои кроватки на зиму, и задумалась, что мы будем делать, если они не выйдут до весны. В уме я пересчитала свисающие с потолка тушки и с тревогой вспомнила нацарапанные отцом цифры. Наверное, я могла бы жевать помедленнее, и тогда мы продержимся.
С каждой следующей пустой ловушкой я все ярче представляла себе, как разозлится отец, если я вернусь без добычи. Он начнет кричать и с размаху швырнет котелок. Я пригнусь, но котелок все равно заденет мою голову, прежде чем грохнуться на пол. Я вернулась к тем ловушкам, которые занесло снегом, в надежде, что я что-нибудь пропустила. Таким красивым я лес еще не видела, но думать могла только о том, как бы не вернуться с пустыми руками. Сугробы доходили мне до колен, ноги промокли и онемели; я дрожала от холода, но продолжала идти. Я напевала последние такты «Кампанеллы» и перебирала клавиши внутри варежек, но это не спасало, и беспокойство только усиливалось.
Приблизившись к тому месту, где Зимние Глаза пробивались из скалистой почвы, я вспомнила про ловушку, которую еще летом привязала к своему любимому дереву, чуть выше по склону горы. В нее никогда ничего не попадалось, но я подумала, что желуди, которые мы не успели собрать, слишком увлекшись пианино, могли привлечь туда белок. В отчаянии я полезла сквозь деревья.
Приземистый и скрюченный Зимний Глаз прятался среди скал от ветра, который не переставая дул вверх по склону. Его корни вцепились в камни, словно огромные когти, а под ветвями неравномерным слоем лежал снег, хлопья которого разлетались во все стороны. Уже издалека я разглядела, что петля с ветки исчезла – возможно, сгнила или ее сжевал какой-то зверь. Но подойдя ближе, я увидела под деревом человеческие следы. Кто-то в мужских ботинках потоптался под деревом, а затем пошел дальше по камням. Такие же следы оставлял отец, когда мы играли на снегу около хижины, – как будто некий человек точно так же тут прыгал. Я наступила на один след, пятка к пятке, носок к носку, – размер тот же, что у отца. У меня мелькнула нелепая мысль, что отец только что побывал здесь, но у нас имелась единственная пара ботинок, и сейчас они были на мне. Осыпая снег, по деревьям пронесся ветер, и когда он достиг Зимнего Глаза, под которым я стояла, дерево вздрогнуло и ветви проскрипели: «Рубен».
Я присела, прижавшись к стволу, и осмотрела скалы. Никакого движения, ни одной подозрительной тени. Я посмотрела на следы вокруг и подумала, не ошиблась ли: возможно, я уже приходила сюда проверить ловушку, и это мои следы. Я мысленно прошла весь маршрут – от реки к соснам, через них на другую сторону Зимних Глаз и, наконец, сюда. Нет, следы точно не мои. Когда сердцебиение немного утихло, я поспешила к хютте, вздрагивая и оборачиваясь на каждый шлепок упавшего с ветки снега. Скрип отцовских ботинок заставлял меня озираться: мне казалось, что меня преследует человек, нацарапавший свое имя в хютте.
Я почувствовала запах дыма раньше, чем увидела хижину, и, пригибаясь, помчалась через открытую лужайку, как будто в меня целился снайпер. Потеплело, и отцовские следы превратились в слякоть, а снеговик съежился. На снегу перед дверью лежала белка. Мертвая белка. Крови на ней не было. Я посмотрела на крышу и подумала, что, может быть, она была там, наверху, и, поскользнувшись, удачно упала к нам на порог. Но снег по краям дранки уже подтаял, и ничего нельзя было сказать наверняка. Я огляделась. Ощущение, что за мной следят, не давало покоя, но я чувствовала огромное облегчение от того, что вернулась не с пустыми руками. Я взяла белку за хвост и вошла. Отец, точивший инструменты, обернулся через плечо.
– Я уж думал, не послать ли спасательный отряд, но добровольцев не нашлось. Только одна? – Он посмотрел на белку. – Эти неженки, видимо, все еще греются по своим гнездам.
В хижине было уютно и безопасно. Я встала у печки и начала согреваться, чувствуя, как кровь снова бежит по венам. Отец вышел, чтобы освежевать и выпотрошить белку. А я задавалась вопросом, следит ли Рубен и за ним тоже.
15
Хоть мне и нравился снег, я каждое утро надеялась, что он растает и у отца улучшится настроение, но проснувшись, я на слух сразу определяла, что снега выпало еще больше. Мы проверили наши запасы, и отец сделал перерасчет; писать он стал совсем мелко, заполняя все промежутки на карте, а малюсенькие цифры даже поплыли вниз по реке.
– Тысяча калорий в день, – говорил он, обращаясь больше к себе, чем ко мне. – Или восемьсот? Бе́лки совсем не жирные. Сколько калорий в бе́лке? Двести? Двести – это в лучшем случае. Четыре белки в день каждому, как надолго?
Он бросил ручку и схватился за голову.
– Как я посчитаю, сколько еды нам нужно, если мы не знаем, какой сегодня день?
Я перестала напевать, пальцы замерли на клавиатуре.
Отец поднял голову и посмотрел на меня, его лицо было бледным и осунувшимся.
– Этого недостаточно, – сказал он.
До той зимы я думала, что отец может решить любую проблему и ответить на любой вопрос, но вскоре поняла, что ошибалась.
Мы начали ограничивать себя в еде. Каждый день, надев отцовские ботинки, я пробиралась сквозь снег к ловушкам, но день за днем возвращалась с пустыми руками. Меня не оставляло ощущение, что за мной наблюдают, но ничьих следов я больше не встречала. Когда я оставалась дома, ботинки надевал отец и шел рыбачить. Он стоял под снегом, падающим ему на голову и плечи, пока не переставал видеть снасти. Не знаю, что было хуже: ходить по морозу и ничего не находить или сидеть у огня и смотреть на всю эту еду, которую нельзя было трогать.
Через пару недель от нашего летнего откормленного вида ничего не осталось. Лицо у отца осунулось, и ребра проступали под кожей, когда он поднимал рубашку, чтобы сполоснуть перед печкой подмышки. Я могла думать только о еде и музыке. Если отец брал ботинки и уходил, я отмеряла время от одной еды до другой при помощи