и идеальных олимпийских собраниях, как, например, Петрарка в его «Trionfo della fame» («Триумф славы»), Боккаччо в его «Amorosa visione» («Видение любви»), называя сотни имен, из которых три четверти по крайней мере относятся к древности, а остальные к средним векам[310]. Постепенно эта новая, относительно более современная часть начинает вызывать большее внимание; историки вводят в свои произведения характеристики и возникают собрания биографий знаменитых современников, как, например, написанное Филиппо Виллани, Веспасиано Фьорентино{188} и Бартоломео Фацио{189}[311], и, наконец, Паоло Джовио{190}.
На севере, пока итальянцы не оказали влияние на его авторов (например, на Тритемия{191}), существовали только легенды о святых и отдельные рассказы и описания жизни князей и духовных лиц; все они еще очень близки к легенде, и о славе, т. е. о лично завоеванной известности, в сущности нет и речи. Поэтическая слава ограничивается еще определенным сословием, и имена художников севера мы узнаем едва ли не только в той мере, в какой они выступают в качестве ремесленников и членов цехов.
Поэт-филолог в Италии твердо уверен, как уже было сказано, в том, что он раздает славу, даже бессмертие, а также способствует забвению[312]. Уже Боккаччо сетует на то, что прославляемая им красавица остается непреклонной и он не может воспевать и сделать ее знаменитой; он хочет попытаться прибегнуть к порицанию[313]. Саннадзаро{192} в двух прекрасных сонетах угрожает трусливо бежавшему от Карла VIII Альфонсу Неаполитанскому, что он будет навек забыт[314]. Анджело Полициано серьезно предупреждает (1491 г.) короля Португалии Жуана[315]{193} в связи с открытиями в Африке, чтобы он своевременно позаботился о славе и бессмертии и переслал ему во Флоренцию материал «для обработки» (operosius excolende), так как в противном случае с ним может произойти то же, что со всеми теми, чьи дела, отторгнутые от содействия ученых, остаются скрытыми «в большой куче мусора, состоящей из человеческих слабостей». Король (или его гуманистически настроенный канцлер) согласился с этим и обещал распорядиться, чтобы составленные на португальском языке анналы о событиях в Африке были отправлены в итальянском переводе во Флоренцию для их переработки на латинском языке; было ли это осуществлено, нам неизвестно. Эти претензии совсем не так бессмысленны, как это представляется на первый взгляд; редакция, в которой предстают эти сообщения (в том числе и важнейшие) современникам и потомству, отнюдь не безразлична.
Итальянские гуманисты, их характер изложения и их латинский язык довольно долго, действительно, господствовали в читающем мире Запада, а итальянских поэтов вплоть до XVIII в. читали гораздо больше, чем поэтов любой другой нации. Имя Америго Веспуччи{194} из Флоренции стало благодаря его описанию своего путешествия названием четвертой части света, и если Паоло Джовио при всей своей поверхностности и элегантной произвольности все-таки надеялся на бессмертие[316], он был не так уж неправ.
Наряду с такими попытками обеспечить себе славу внешними средствами в некоторых случаях завеса поднимается и перед нами предстает в пугающе откровенном выражении огромное честолюбие и жажда величия, не зависящие ни от предмета, ни от успеха. Так, Макиавелли в предисловии к «Истории Флоренции» порицает своих предшественников (Леонардо Аретино, Поджо) за их слишком тактичное умолчание о деятельности городских партий. «Они очень ошибались и доказали, что мало знают, каково честолюбие людей и их жажда бессмертия своего имени. Сколь многие, неспособные выделяться похвальными поступками, стремились к этому посредством поступков позорных! Названные писатели не принимали во внимание, что поступки, обладающие величием, свойственным действиям правителей и государств, всегда приносят скорее славу, чем порицание, какими бы они ни были и каким бы ни был их результат»[317]. Описывая поражающие и ужасные поступки, мудрые историки указывают на то, что их причиной служило жгучее желание совершить что-либо великое и значительное.
Здесь открывается не просто искажение обычного тщеславия, а нечто действительно демоническое, т. е. отсутствие свободы в принятии решения, связанное с применением крайних мер и с равнодушием к результату как таковому. Макиавелли именно так и воспринимает характер Стефано Поркари[318]; примерно то же сказано об убийцах Галеаццо Мария Сфорца в источниках; убийство герцога Флоренции Алессандро (1537 г.) даже Варки (в пятой книге) приписывает жажде славы совершившего его Лоренцино Медичи. Еще значительно сильнее подчеркивает этот мотив Паоло Джовио[319]: Лоренцино, опозоренный памфлетом Мольсы{195} за порчу античных статуй в Риме, размышляет о поступке, «новизна» которого заставит забыть о прежнем позоре, и убивает своего родственника и князя. — Таковы подлинные черты этой эпохи взбудораженных, но уже близких к отчаянию сил и страстей, напоминающей время Филиппа Македонского, когда был сожжен храм в Эфесе.
* * *
Коррективом не только славы и возникшей жажды славы, но и большего развития индивидуализма вообще служит насмешка и ирония, по возможности в победоносной форме остроты. Мы узнаем из источников, как в средние века вражеские армии, враждующие князья и властители доводят друг друга символическими насмешками до крайнего раздражения или как на побежденную сторону возлагается высший символический позор. Наряду с этим, в теологических спорах под влиянием античной риторики и эпистолографии острота становится оружием, и в провансальской поэзии развивается особая разновидность насмешливых песен, тон которых не чужд и миннезингерам, о чем свидетельствуют их политические стихи[320]. Однако самостоятельным элементом жизни насмешка могла стать лишь тогда, когда появился развитый индивид, ее постоянная жертва, со своими притязаниями.
Тогда насмешка не ограничивается словом и пером, она становится реальной: она проявляется в шутках и проказах, так называемых burle (шутки) и beffe (насмешки), которые составляют основное содержание многих сборников новелл.
В появившихся, вероятно, к концу XIII в. «Ста старых новеллах» еще нет острот, порождений контраста, и burla[321]; их цель — только передать в простом и красивом изложении мудрые речи и полные смысла истории и басни. Но если что-либо доказывает раннее происхождение этого сборника, то именно отсутствие иронии. Ибо вместе с XIV в. появляется «Божественная комедия» Данте, который по выражению презрения значительно превосходит всех поэтов мира и по одной только великой жанровой картине обманщиков в аду[322] может быть назван высоким мастером комического изображения. Петрарка положил начало[323] изданию сборников иронических рассказов в манере Плутарха (Апофтегмата — Сентенции и др.).
Убедительную подборку того, что в течение этого века получило во Флоренции ироническое выражение, дает в своих новеллах Франко Саккетти{196}. Это, собственно, не рассказы, а ответы, данные в соответствующих обстоятельствах,