Ознакомительная версия. Доступно 7 страниц из 35
Клайв С. Льюис, из дружеских бесед с которым на протяжении нескольких лет я реконструировал наиболее приемлемые элементы этого аркадийского общества, всегда видел в нем этакую блаженную альтернативу научному социуму и мирозданию, где восторжествовала наука; последнее вызывал у него душевный трепет. Он считал, что ученые замышляют подменить мир, ему знакомый и нежно любимый, миром роботизированных ферм и химического сельского хозяйства, пустынным миром, где, как он говаривал, не будет «ни тронов, ни проблеска золота, ни сокола, ни гончей» (я вольно пересказываю «Мерзейшую мощь»). Разумеется, себя Льюис воображал типичным джентльменом, и так же поступают все те, кто предается аркадийским фантазиям. Ученые редко происходят из знатных семей, и им хватает житейской мудрости не мечтать о высоком положении; скорее, применительно к этим фантазиям, они задумаются, каково это – быть наставником детей джентльмена (или, что вероятнее, тем парнем, который ходит по округе и чинит водопроводные трубы).
Аркадия, которую я описал выше, есть относительно недавнее изобретение; она далеко ушла от примитивизма, ярчайшим проявлением которого является благородный дикарь Жана-Жака Руссо. Впрочем, и задолго до Руссо некоторые фантазировали о первобытном мире изобилия и непорочности – скажем, о стране гипербореев, проживавших там, где земля добровольно и щедро исторгала плоды из недр, а козы сами подходили к людям, чтобы их подоили[117].
Такой примитивизм является важной частью культурной истории человечества, и развитие науки с ним отнюдь не покончило; наоборот, он стал еще привлекательнее, чем раньше (пусть и маловероятнее). Любой, кому вздумается обнаружить его признаки, легко отыщет таковые в повседневной жизни и мышлении – и подивится тому, насколько живучи идеи Руссо.
Научное мессианство
Сангвиники или ипохондрики по темпераменту, утописты или аркадийцы, ученые, подобно большинству людей, хотят ощущать, что у рода человеческого в целом и у них самих есть особое предназначение – что они не просто «гости в этом мире», как гласит известное выражение, но именно ученые, а не кто-то еще.
Из разговоров и публичных заявлений ученых, в особенности молодых, очень быстро понимаешь, что многие из них вдохновляются верой, которую сэр Эрнст Гомбрих называл «научным мессианством». Эта вера, естественно, связана с утопическим мышлением (лучший мир возможен в принципе и способен возникнуть вследствие глубинных преобразований общества). Наука должна стать проводником этих преобразований, а проблемы, досаждающие человечеству – в том числе те, что связаны с несовершенством человеческой природы, – неизбежно сдадутся под натиском научных исследований, которые откроют людям путь на залитые солнцем плодородные равнины, эту землю обетованную для нашего усталого и довольно потрепанного мира.
Эта крепкая и искренняя вера в могущество науки возникла благодаря двум грандиозным революциям человеческого духа. Первая, провозвестником которой был Фрэнсис Бэкон, явила миру новую философию (новую науку, как принято говорить сегодня). «Новая Атлантида» Бэкона стала олицетворением его видений о мире, сформированном этой новой философией, – мира, где главным инструментом выступает свет, и это свет познания и понимания, причем не только материального мироздания, но и всех живых существ. Ученые-философы, управляющие таким миром, привержены стремлению бесконечно улучшать жизнь во всех ее проявлениях через беспрерывное приумножение человеческого постижения.
От «атлантидской» мечты Бэкона сегодня мало что сохранилось, разве только признание славы и угрозы, исходящей от науки: лорд Фрэнсис осознавал и признавал, что при соответствующем намерении теоретически возможно сделать что угодно, не противоречащее законам природы, – понадобятся лишь упорство и терпение. А дополняет эту истину понимание того, что направление научных исследований определяется политическими решениями – во всяком случае, соображениями, лежащими вне области науки как таковой. Наука всего-навсего открывает перед людьми возможные пути, она не указывает, какой именно следует выбрать.
Чарльз Уэбстер, к замечательной работе которого о Бэконе и Коменском я не устаю и не перестаю обращаться, пишет, что в значительной степени побудительным мотивом для новой философии выступал пуританский радикализм: эти активисты видели в новой науке способ сделать Англию главной в мире на тысячелетия вперед – и тем исполнить пророчество из книги пророка Даниила: «И разумные будут сиять, как светила на тверди, и обратившие многих к правде – как звезды, вовеки, навсегда» (12:3). Отнюдь не случайно в издании 1620 года Бэкон упоминал о кораблях, свободно минующих Гибралтарский пролив – это когда-то была граница цивилизованного мира. За Геркулесовыми столпами лежали обширные неизведанные моря, и plus ultra манило за собой. «Поспешим же! – призывал Сэмюел Хартлиб в письме к Яну Амосу Коменскому, убеждая того приехать в Англию. – Время приспело слугам Божьим собраться воедино в одном месте и приготовить угощение тем, кто избран Небесами». Развитие наук и «полезных искусств» было важнейшим элементом такой подготовки.
Уэбстер особо отмечает, возражая тем, кто придерживается более традиционного взгляда, что современная наука имеет религиозные, в буквальном смысле слова евангельские корни, – и о том стоит помнить. Сам временной период, которому посвящено исследование Уэбстера (1626–1660 годы), был с интеллектуальной точки зрения наиболее ярким и восхитительным в современной истории, эрой великих упований и не менее великих начинаний; в науке тогда доминировали выходцы из религиозных орденов, чья профессиональная деятельность во многом зависела от покровительства пуритан.
Пускай Бэкон именовал себя «глашатаем» новой философии, очень многое в образе мышления выдает в нем человека Средневековья, если даже не более раннего времени (профессор Пауло Росси отзывается о нем как о «средневековом философе, одержимом мечтами о грядущем»); хотя предложенный им научный метод не утвердился да и не мог утвердиться), рассуждения Бэкона вдохновляли читателей тогда – и продолжают вдохновлять сегодня. Он до сих пор остается признанным трибуном и проповедником науки; по сочинениям Бэкона и Коменского мы в состоянии причаститься тому восторженному изумлению, которым сопровождалось формирование привычного нам ныне мира.
Второе грандиозное преобразование человеческого мышления, повлекшее за собой мессианские умонастроения в науке и относительно науки, характеризовалось не столько восторгом перед свершениями ума, сколько поразительными спокойствием и уверенностью в собственных силах. Обыкновенно этот период называют эпохой Просвещения. Для Кондорсе, наиболее, пожалуй, ревностного защитника идеи прогресса, неостановимое развитие выглядело исторически неизбежным. Текущее положение дел в «самых просвещенных странах Европы» было таково, писал он, что философии (то есть науке) «уже не нужно ничего угадывать, уже не требуется выдвигать каких-либо допущений; все, чем ей следует отныне заниматься, – это собирать и оценивать факты, извлекая из оных как целого полезные истины и прислушиваясь к тому, что эти факты способны сообщить по отдельности». По его мнению, прогресс гарантировала сама незыблемость законов природы. Кондорсе поэтому стремился показать, что прогресс, «даже пускай он кажется порой химерическим, постепенно осознается как возможный и даже простой путь»; как «истина, вопреки преходящему торжеству суеверий и той опоре, каковую оные суеверия находят в развращенных умах правительств и обычных людей, должна в конце концов утвердиться в мире». Природа, объяснял он, «неразрывно объединила искони приращение знания с прогрессом свободы, добродетели и уважения к естественным правам человека».
Ознакомительная версия. Доступно 7 страниц из 35