Сочельники тетушки Элиз
(перевод Н. Кудрявцева)
Рассказ об одержимости в Олд-Гросс-Пойнте
Мы произносили ее имя с отчетливым звуком «З» — Помни, Джек, помни, — как некоторые говорят «миз», а не «мисс». Она настаивала, чтобы наша семья, как ее богатые члены, так и бедные, праздновали Рождество только в ее доме, в Гросс-Пойнте, старомодно соблюдая древние традиции. На самом деле богатой в нашей семье была только сама тетушка Элиз. Ее муж давно умер, оставив ее без детей, но с процветающим бизнесом по продаже недвижимости. Неудивительно, что тетя Элиз взяла бразды правления фирмой с впечатляющим успехом, и фамилия дяди, оставшаяся без наследников, красовалась на табличках «Продается», усеивавших газоны домов аж в трех штатах. «А как же звали дядю?» — иногда интересовались юные племянники или племянницы. Еще дети не раз спрашивали: «Где дядя Элиз?» На что все остальные хором кричали: «Он отдыхает». Такой ответ мы заучили от самой вдовы.
У тетушки Элиз не было мужа и своих детей. Но она любила волнение, свойственное большой семье, и каждые праздники становилась одержимой кровными связями так же, как в остальные дни инвестициями вместе с материальными и нематериальными активами. Справедливости ради надо сказать, что она деньгами не сорила и ничем не напоминала тот тип женщин, которых нередко называют «богатыми сучками». Ее дом по стилю напоминал елизаветинские поместья, но, несмотря на свой размер, оставался скромным, даже в чем-то миниатюрным. Он прекрасно вписывался — пока существовал — в тесную рощицу на углу Лейк-Шор-драйв, смотря на озеро скорее в профиль, чем анфас. Из-за довольно непримечательного фасада, сложенного из серых, словно покрытых копотью камней, старое здание казалось неприметным, и, только когда прохожий замечал витражные окна с ромбическими панелями, он понимал, что там, где раньше видел лишь тенистую пустоту, на самом деле стоит дом.
Под Рождество многогранные окна в резиденции моей тетушки приобретали конфетный глянец от розовых, зеленых и синих гирлянд, развешанных вокруг. В былые дни — Помни их, Джек, — с еще не замерзшего озера частенько накатывал туман, и калейдоскопические стекла отбрасывали призрачные яркие тени в мягкой дымке. Когда я был ребенком, именно этот образ и атмосфера стали для меня символом зимнего праздника: умиротворяющая цветная мозаика, которая на время превращала обыкновенный мир в землю, полную тайн. Это было празднество, это было гулянье. И почему мы все постоянно бросали, оставляли на улице? Каждый сочельник, пока родители вели меня, держа за руки, по извивистой дорожке к дому тетушки, я постоянно останавливался, тащил маму и папу назад, как сбежавших лошадей, и отказывался, пусть и тщетно, идти внутрь.
Уже после первого запомнившегося мне Рождества — хронологически пятого, — я прекрасно знал, что ждет меня в доме, и год за годом ни по сути, ни в деталях там ничего не менялось. Тем, кто вырос в больших семьях, такие праздники слишком хорошо знакомы, чтобы тратить время на их описание. Возможно, даже сирот оно успело утомить. Но все же есть и другие, кому привычная череда необычных дядюшек, милых дедушек и бабушек, кузенов и кузин всегда будет мила и дорога сердцу; те, кто радуется персонажам из разных поколений, загромождающих страницу, кого греет прикосновение их бумажной плоти. Скажу вам, что в этом они похожи на тетю Элиз, а ее дух живет в них.
Каждое Рождество она занимала главную комнату своего дома. Я помню это помещение только таким: как декоративную фантазию, как галлюцинацию в праздничном убранстве. Другой я ее никогда не видел. Ветки падуба, как свежие, так и искусственные, висели везде — на рамах картин, на полках из мореного дерева, где толпились сотни безделушек, даже на бархатном рельефе обоев, переплетаясь с их завитками и узорами. А с креплений на потолке, с люстры, изящно украшенной крошечными лампочками, свисали целые сады омелы. Огромный камин пылал праздничным пеклом, а перед плюющимся искрами очагом стоял защитный экран с массивными медными шестами по бокам. На вершине каждого красовалась куколка Санты, раскинув руки, словно готовясь одарить любого маленьким и неуклюжим объятием.
В углу комнаты, рядом с передним окном, стояла пушистая ель, полностью спрятанная под свисающими, натянутыми или мерцающими украшениями всех форм и размеров, завешанная глупыми бантами пастельных оттенков, атласными бантами, любовно повязанными человеческими руками. Эти же руки клали подарки под дерево, и год за годом, как и все в этой комнате, яркие коробки находились на одном и том же месте, словно подарки с прошлого Рождества никто так и не открыл, от чего я все больше чувствовал себя так, как будто угодил в кошмарный ритуал, который повторяют и повторяют, даже не надеясь сбежать. (Почему-то это ощущение ловушки так никуда и не исчезло.) Мой собственный подарок всегда находился в самом низу этой горы, чуть ли не у стены позади елки. Он был перевязан бледно-пурпурной лентой и завернут в бледно-голубую бумагу, на которой медвежата в детских пижамах видели во сне еще больше бледно-голубых подарков, где, в свою очередь, уже маленькие мальчики мечтали о медведях. В канун Рождества я часто сидел рядом со своим подарком, больше желая спрятаться от остальных родственников, чем думая о том, что же там внутри. В свертке всегда была то пижама, то носки, никаких безымянных чудес, которых я с таким воодушевлением ждал от своей непристойно богатой тетушки. Никто, кажется, не возражал, что я сидел в другой стороне комнаты, пока гости собирались, беседовали, пели рождественские гимны под музыку древнего органа, на котором тетушка Элиз играла, повернувшись спиной и к слушателям, и ко мне.