Обычно их тихую беседу что-нибудь нарушало: жалобный, душераздирающий крик пожилого узбека — во время сна на вентиляционной решетке некие злодеи распороли бритвой ватный халат, «умыли» деньги, или вспыхивали драки за «тепленькое местечко» у воздуходувки. Нарушали беседы резкие свистки работников охраны, которые «выкуривали» из щелей цеха работяг, свободных от смены. Когда «шорох» утихал, ребята снова продолжали разговор. Особенно врезались в память Бориса Генкины слова: «Война закончится, я обязательно займусь биологией, а конкретно, посвящу жизнь изучению волков, этих благородных животных. Люди, Борис, настоящие звери, а волки — чистые животные». Борис усмехался: прекрасно помнил этих «чистых», когда волчья стая, тонко и жутко подвывая, преследовала их обоз возле деревушки Замартынье.
Зато какой чудесной музыкой звучала фраза: «После войны». Она будила воображение, обостряла чувства, заставляла держать себя в кулаке. Интересно, думал Борис, какое место уготовано ему в послевоенном мире? Кем станет? Неужто наступит время без тревог и обстрелов, без вшей и голода, без холода и страха, когда можно будет бездумно, никого не опасаясь, валяться на траве, любоваться закатами, бродить по осеннему лесу, собирая грибы? Одно казалось незыблемым: после победы все вокруг преобразится. После всего, что испытал, хотелось делать добро, помогать людям хоть в самой малости. Иначе, во имя чего пришлось столько страдать?
Неизменно их разговоры заканчивались войной. Как-то Борис открыл Генке свое заветное желание уйти в Красную Армию, попасть на фронт. Генка не удержался от обидной реплики: «Плохой из тебя, братец, вояка, способен ты хоть поднять автомат?»
Генка, конечно, не со зла бил по самому больному месту, он был, к сожалению, прав. Блокадная дистрофия, цинга, две тяжелые контузии, ранение, постоянное недоедание подточили организм. Вечерами наступала общая слабость, немели пальцы на руках и ногах, появлялась старческая одышка. В такие минуты Борис уходил подальше от шумных ребячьих сборищ. Злили не столько физические страдания, сколько болела душа, постоянно терзался своей никчемностью, неприспособленностью. Порой чувствовал, как смерть осторожно вьется вокруг него, обдавая холодом. Он спешил попасть на фронт и там, как подобает мужчине, завершить счеты с жизнью. Тайно разведал, где располагается военкомат. Вечерами жадно ловил рассказы ребят о ежедневных облавах на базаре, возле вокзала, в иных людных местах. У кого не имелось с собой пропуска на комбинат, считали дезертиром, без разговоров забирали в армию. Войну Борис уже повидал, правда, был в ней лишь статистом, удобной мишенью. Однако верно в народе говорят: «Человек предполагает, а Бог располагает»…
ТАЛОН НА «ГВАРДЕЙСКИЙ» ОБЕДКонвейер не знал передышки ни днем, ни ночью. Стальные болванки нескончаемой чередой плыли по транспортеру из прессового цеха в сборочный, где получали смертоносную начинку. Эльза Эренрайх была поставлена работать на стык двух конвейеров, где размещался пост ОТК. Девушка машинально, думая о своем, перекатывала полупудовые болванки с транспортера в специальные гнезда, там их осматривал старший контролер-военпред — сухонький старичок с впалой грудью, в простеньких очках с проволочной дужкой. Старичок часто кашлял, то и дело сморкался в платок и потирал ладонью грудь. Болванку он измерял по диаметру штангенциркулем, прижимал к себе, затем проверял размеры для головки снаряда, делая на них пометку черной тушью.
Эльза диву давалась, не понимая, откуда у старичка-военпреда берутся силы. Ведь он переворачивает за смену до тонны металла. Обычно уже к обеду Эльза едва стояла на ногах, внутри все тонко подрагивало, казалось, вот-вот от напряжения лопнут жилы. «Только бы не упасть, только бы продержаться до конца смены! — внушала себе. — Еще пяток болванок подам и… еще пять. Еще три — и гудок». Временами терялось ощущение пространства, лицо старичка раздваивалось, раскачивалось, уклонялось то влево, то вправо. Чтобы отогнать тяжкие, пугающие мысли, Эльза вспоминала то немногое приятное, что успевала увидеть в жизни — юношеские забавы, школу. В немецкой школе была замечательная «училка» по литературе. С любовным выражением читала она ребятам вслух произведения Гейне и Гете, древнего писателя Зудермана. Сама сочиняла стихи, подражая великим немецким поэтам. Вспомнив про это, Эльза тоже попробовала найти рифмы в словах: «Фейхтвангер — Вагнер», «Колхоз — форпост». Неожиданно для нее сложилась стихотворная строфа: «В нашем колхозе имени Вагнера любят ребята Лиона Фейхтвангера». Внутренне возликовала удаче и… пропустила без контроля болванку. Военпред заметил промашку, нахмурился, молча погрозил ей сухоньким кулачком. Эльза побелела от страха: «Сообщит в НКВД — беда!».
Плохо помнит, как дотянула до конца смены, как уступила место молчаливой сменщице — чернобровой украинке. Шагнула в сторону, тяжело оступилась на груду чугунных болванок. Ноги дрожали, все плыло перед глазами: «Неужели заберут? За все строго наказывали: брак считается саботажем, за саботаж — расстрел». Она представила себя стоящей у каменной стены, шеренга солдат вскинула винтовки, через секунду командир скомандует «пли» и… Эльзе почудилось: кто-то громко называет ее фамилию. Девушка приподнялась.
— Эй, немки! Есть среди вас молодая ссыльная Еренбайн? Или вы по-русски не ферштейн? Может, ошибаюсь с фамилией, легче вагон угля разгрузить, чем ваши клички выговаривать.
Сквозь дым и копоть Эльза разглядела женщину, похожую на пришелицу совсем из иного мира. Вместо привычного ватника или брезентового фартука на ней красовалось богатое зимнее пальто с пышным воротником, на голове — меховая шапочка. Женщина выглядела очень странно в прокопченном цехе. «Зачем я ей нужна? — встревоженно подумала Эльза. — Промолчать или…» Она хотела уйти прочь, но вдруг подумала о том, что возможно, женщина принесла весточку от мамы. Ведь начальник Каримов обещал узнать, хотя… вдруг старичок-военпред доложил о моем промахе? Да, но тогда вместо женщины в городском пальто за ней пришли бы энкеведисты.
— Вы не меня ищете? — Эльза осторожно приблизилась к женщине. — Я — Эренрайх.
— А зовут как? — грубо спросила городская.
— Эльза.
— Верно, Эльза Эренрайх. Тогда, на, распишись вот здесь! — Ткнула наманикюренным пальцем в лист бумаги, протянула карандаш.
— А зачем это?
— Придет время, узнаешь. Расписалась? Верни карандаш. Теперь держи! Это — талон на дополнительный обед в спецстоловой, талон на «гвардейский обед». — И грубовато пошутила: «Наедай шею, как бычий хвост.»
— Простите, а вы, случайно, не ошиблись? — Эльзу снова бросило в дрожь — ждет сурового наказания за промах в цехе, а ей дают дополнительный обед. — Я — ссыльная Эренрайх, поймите это! — Талон жег ей ладонь.
— Чего тут не понять, — «городскую» перекосило от злости, — вас стрелять надо, как бешеных собак, а вам… добпайки. — Ну, что зенками зыркаешь? Давай, хиляй в столовую, да смотри, чтобы зеки не узнали про талончик, оттяпают вместе с рукой. — Странная грубиянка в богатом одеянии многозначительно хмыкнула и растаяла в дыму.
По цехам комбината в ту пору буквально ходили легенды о «гвардейских талонах». Толковали работяги, будто бы в «спецстоловой» «гвардейцев трудового фронта» кормят «от-пуза», выдают дефицитные блюда, мясо, сметану, курятину. Поэтому Эльза не смогла сразу оценить, какое великое счастье ей привалило, и отупело разглядывала желтый картонный квадратик, не понимая, что дальше с ним делать. Не представляла, где отпускают «гвардейцам» обеды. Но самое удивительное состояло в том, что талон выдали только ей одной. В цехе говорили, что добпайки получают те, кто выполняет по две-три нормы.