Электронное табло на башенке часов марки «Сони» показывало тринадцать двадцать.
Доигрывание на биржевой сессии особых изменений не принесло. Спрос не сильно превышал предложение. Предложение — спрос.
Равновесие.
Unch.
Нумероманьяки снова дали о себе знать. «Универсал» выступил с предложением купли семидесяти семи тысяч семисот семи акций (К 77777).
Я посмотрел на горы загромождающих комнату газет и невесть в который раз подумал, что, если б только захотел, мог бы за месяц от всех от них избавиться. При одном условии: я посвящаю им не менее двух часов в день.
Делать вырезки из газет — у нас семейное. Дед с матерью долгие годы увлеченно этим занимались.
Дедушку, сколько я помню, интересовали стихийные катастрофы. Он вырезал из газет информацию об ураганах, наводнениях, землетрясениях и прочих катаклизмах на суше, в воде и воздухе. Каждое воскресенье он просматривал скопившуюся порцию и подводил еженедельный баланс потерь. Человеческие жертвы: отдельно погибшие, отдельно раненые, отдельно потерявшие крышу над головой и лишившиеся всего своего добра… Потом размышлял над этой статистикой, сверялся с Новым Заветом и качал головой, как будто бы все сходилось:
«Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела…»[50]
Из множества вырезок, сделанных моей матерью, сохранились только две. Я нашел их в конверте с надписью «Любовь и смерть».
Первая вырезка была записью беседы корреспондентки журнала «Пари матч» с французской киноактрисой. Тема беседы — любовь к одному мужчине, любовь на всю жизнь.
«Любовь, подобно религии, везде находит смысл и всему его придает», — сказала актриса, и эту фразу мать дважды подчеркнула и рядом поставила восклицательный знак.
Вторая вырезка была фрагментом репортажа о шахтере, который, когда в шахте случился обвал, чудом выжил, проведя в засыпанном отсеке семь дней, пока его не вытащили из-под земли спасатели. У него была лопата, и он каждый день съедал кусочек деревянного черенка. Репортеру он признался, что его спасла мать, которая умерла, когда он был ребенком, но отказался ответить на вопрос, каким образом она это сделала и как он просил ее о помощи. «Этого я вам не скажу. Об этом вообще нельзя рассказать словами» — эти фразы моя мать тоже подчеркнула дважды и снабдила вопросительным знаком.
В конверте с надписью «Любовь и смерть» кроме двух газетных вырезок я нашел еще кое-что: расписку, выданную матери мастерской «БЕТОННЫЕ РАБОТЫ — Казимеж Неговский и Ежи Децик, Зелёнка, Длугая ул., 41».
26 июня 86
Получен аванс на изготовление терразитовой плиты и букв.
Сумму 13200 (тринадцать тысяч двести злотых) получил
Поспишиль
Я знал, что на кальвинистском кладбище на Житной улице мать установила плиту на могиле мужчины, которого любила. Но почему плита была изготовлена в мастерской «БЕТОННЫЕ РАБОТЫ» в Зелёнке? Возможно, это не имело значения.
Я расчистил место на письменном столе, достал из ящика ножницы и картонную папку для вырезок, а потом подошел к самой высокой груде, снял с нее верхнюю стопку газет, на глаз сантиметров сорок толщиной, и с твердой уверенностью, что на этот раз мне достанет терпения, приступил к делу.
Несколько лет назад мне пришла в голову идея: раз уж я не могу написать книгу о жизни в Польской Народной Республике, попробую прибегнуть к помощи ножниц и клея — составлю текст из газетных вырезок.
Уже гораздо позже я узнал, что о подобной книге мечтала Лизавета Николаевна в «Бесах» Достоевского.
Литературное предприятие было такого рода. Издается в России множество столичных и провинциальных газет и других журналов, и в них ежедневно сообщается о множестве происшествии. Год отходит, газеты повсеместно складываются в шкапы или выбрасываются, рвутся, идут на обертки и колпаки. Многие опубликованные факты производят впечатление и остаются в памяти, но потом с годами забываются. Многие желали бы потом справиться, но какой же труд разыскивать в этом море листов, часто не зная ни дня, ни места, ни даже года случившегося происшествия? А между тем, если бы совокупить все эти факты за целый год в одну книгу, по известному плану и по известной мысли <…>, то такая совокупность в одно целое могла бы обрисовать всю характеристику русской жизни за весь год. <…> Конечно, все может войти: курьезы, пожары, пожертвования, всякие добрые и дурные дела, всякие слова и речи, пожалуй, даже известия о разливах рек, пожалуй, даже и некоторые указы правительства, но изо всего выбирать только то, что рисует эпоху; все войдет с известным взглядом, с указанием, с намерением, с мыслию, освещающей все целое, всю совокупность. И наконец, книга должна быть любопытна даже для легкого чтения, не говоря уже о том, что необходима для справок! Это была бы, так сказать, картина духовной, нравственной, внутренней русской жизни за целый год.
Я с жаром принялся за работу, но справиться с обилием материала оказалось не так-то просто. Собрав с полсотни папок с вырезками, я вынужден был признать свое поражение. Впрочем, идея не перестала меня привлекать. Иногда я воображал, что книга опубликована и получила похвальные рецензии, а самую интересную, в «Тыгоднике повшехном», блестящий фельетонист завершил замечательной фразой:
Различие между Хинтцем и Лизаветой Николаевной в том, что он не ограничился намерениями и скомпоновал произведение, много говорящее о духовной, нравственной и внутренней жизни Польши последних лет.
Кстати, любопытно, что выбросить однажды уже прочитанную газету до того как, вооружившись ножницами, я просмотрю ее второй раз, у меня не поднималась рука. Случалось, конечно, что во внезапном приступе отчаяния я начинал запихивать газеты в полиэтиленовые мешки с твердым намерением выкинуть их на помойку, но мне никогда не хватало решимости сделать этот последний шаг. Я не мог избавиться от ощущения, что, поступив так, лишусь чего-то, что в будущем может оказаться для меня крайне важным.
Взять хотя бы фрагмент репортажа из России — каких-то несколько строк о психически больном человеке, который задумал изобрести новый язык и выразить на нем невыразимое.
Если бы кто-то подобный стал героем моей книги, он бы изучал в Москве теорию Николая Марра[51], знатока кавказских языков, который силился создать марксистскую лингвистику и, до того как был раскритикован Сталиным, считался в Советском Союзе высочайшим авторитетом в своей области. Марр утверждал, что живая речь — черта обществ, разделенных на классы, и в будущем бесклассовом обществе живой язык отомрет, а на смену ему придет единый всемирный умственный язык. Герой моей книги подозревал бы, что теория Марра вовсе не бред, как принято считать, и доказывал, что у Сталина были основания ее опасаться.