Глава первая
Я помню, как вернулся из двухмесячной командировки и зашел к Лапину, а его не было, и, значит, он был на работе. Я знал, где ключ, взял, открыл, вошел – и вот передо мной стены Лапина бледно-желтого цвета. Кровать. Стулья, стол и старый, потертый диванчик, и вокруг все, как и когда-то, в беспорядке. Именно беспорядок, холодноватость углов, ничего теплого. Отвык за два месяца. У моря был… Я сидел, разглядывал и будто бы ждал Лапина.
Я вдруг начинал рыться в ящичках стола. Ага. Вот духи Марины. Если она иной раз здесь ночует, то утром, перед уходом на работу, в магазин, она смачивает духами мочки ушей, причем этаким привычно-торопливым жестом, будто крестится. А это черновики лапинских допросов: «И тогда на основании очной ставки было выяснено…» Брр-р… Я разглядывал стены, которые, в общем-то, были родными. Кровать, где Лапин обычно лежит с записной книжкой в руках и не обращает внимания на шум и гам всей ночлежки – другого слова не могу подобрать… Я замечал рассыпанную мелочь, пятаки из чьего-то пиджака, я собрал их – кинул на стол. Увлекшись поиском, я лез под диван, заглядывал и даже шарил руками в паутинистой пыли – чья-то авторучка. Чья? Бышева?.. Но если я ночевал здесь, место в этом углу мое, это неоспоримо.
Звонил телефон. На минуту мне хотелось изобразить из себя следователя – прежняя шутка! – и я важным (с поддельной мрачностью) голосом говорил:
– Да. Слушаю.
– Юрий Николаевич?
Послышался какой-то хриплый голос, он что-то спрашивал, и вот тут – я точно помню – вдруг, безо всякой связи с этим хриплым вызовом, именно вдруг я почувствовал волнение от окружавшей меня комнаты. Вот тут только я «вернулся». Вот тут оно и пришло, хотя я просидел уже около часа.
– Нет-нет. Следователя Лапина нет дома, – поспешно сказал я.
Я бросил трубку и сидел, ощущая даже как-то физически свою несомненную связь с этими стенами. Опять звонок, и это уже звонил сам Лапин.
– Саша?.. Ты? – спросил он, узнав мой голос.
– Я.
– Значит, приехал. Ну и как?
– Замечательно.
– Ну, давай… А я вдруг почувствовал, что кто-то дома. Странно, да? – заканчивал он.
Я опять вешал трубку и опять расхаживал по жилью Лапина, и это я уже рассматривал стены… на стене корявые нелепые птички, Сереженька рисовал перелет журавлей, то есть ему так казалось. У Сереженьки была страсть рисовать таких птичек, дело нехитрое, чирк – и вроде бы птичка… А вот надпись: «Здесь думал о смысле жизни Перейра-Рукавицын». Ну и число, и месяц, конечно. Вот и пятна. Темные пятна на бледно-желтой стене – когда Рукавицыну стало двадцать восемь, он вдруг захотел стереть свои надписи. Ага. Вот и мадонна с младенцем – репродукция, тоже исчирканная. Мне как-то понравились руки мадонны, и я тогда же на одной из них красным карандашом поставил лихую огненную подпись – Рафаэль, мол.
В детдоме я был всего-то два года, а Лапин и другие были там постоянно – годы давние, годы серых дождей и высоких слов Павла Ильича, нашего тогдашнего наставника. Но те годы были и прошли, а сейчас уже были другие годы… Я трогал руками стены и был рад, что я здесь сейчас один, потому что в шуме, в разговоре чувство бы смазалось. Сейчас чувство было как бы в чистом виде. И будто исчезли два месяца командировки, я лишь на минуту куда-то уходил, вышел из жилья Лапина. И вернулся.
* * *
Я помню холодное утро, помню Лапина и Галю Неробейкину, помню их разговор. Не знаю, как и где они познакомились. Я застал (вернувшись из командировки) уже то время, когда Галя приходила к Лапину как к себе домой и говорила:
– У тебя не дом, Юра, а проходной двор.
Я спал на полу, было утро – я просыпался, то есть сначала я проснулся и лежал с закрытыми глазами, думая о каких-то своих знакомых – они были сейчас там, где море и солнце. Я представил себе и море, и солнце, и пляж и опять заснул. Тепло одеял давило плотно, надежно, и холод только бродил вокруг, но не касался моего тела… И вот я еще не вполне проснулся и слышал голос, чего там голос – крик Гали Неробейкиной: