49.
Дяде Катрин Текаквиты приснилось его лекарство. Деревня кинулась выполнять указания. Лекарство его не было необычным – одно из общепризнанных средств, и Сагар[158], как и наш Лалеман, описывают лечение в разных индейских деревнях. Дядя сказал:
– Приведите ко мне всех девушек селения.
Деревня поспешила подчиниться. Все девушки столпились вокруг его медвежьей шкуры, звездочки кукурузных полей, сладкие ткачихи, ленивицы, волосы полузаплетены. «Toutes les filles d'vn bourg aupres d'vne malade, tant a sa priere»[159].
– Вы все здесь?
– Да.
– Да.
– Конечно.
– Угу.
– Да.
– Здесь.
– Да.
– Я здесь.
– Да.
– Разумеется.
– Здесь.
– Здесь.
– Да.
– Есть.
– Да.
– Кажется.
– Да.
– Похоже на то.
– Да.
Дядя удовлетворенно улыбнулся. Затем каждой задал древний вопрос: «On leur demand a toute, les vnes apres les autres, celuy qu'elles veulent des ieunes hommes du bourg pour dormir auec elles la nuict prochaine»[160]. Я вынужденно цитирую документы, поскольку опасаюсь, что печаль моя порой искажает факты, а я не хочу отталкивать их, ибо факт – одна из возможностей, игнорировать которую мне не дано. Факт – грубый заступ, но пальцы у меня посинели и кровоточат. Факт – как блестящая новая монета, и тратить ее не хочется, пока она не покроется царапинами в шкатулке, и всегда это будет ностальгическим финальным жестом банкротства. Удача ушла от меня.
– С каким молодым воином ты будешь сегодня спать?
Каждая девушка назвала имя своего любовника на этот вечер.
– А ты, Катрин?
– С колючкой.
– Хотелось бы на это посмотреть, – зафыркали все.
О Боже, помоги пройти сквозь это. У меня испорчен желудок. Я замерз и ничего не знаю. Меня рвет в окно. Я издевался над Голливудом, который люблю. Представляешь ли ты, что за слуга все это пишет? Старомодный Пещерный Еврей выкрикивает свои мольбы, в трясучке выблевывает страх в свое первое лунное затмение. Аау аау аау аайуууууууууу. Приспособь к чему-нибудь эту молитву Тебе. Не знаю, может, надо с эффектом тысячеголосого хора, вроде «посмотрите на лилии»[161]. Обработай эту кучу поблескивающими плоскостями снежных лопат, ибо я создан для постройки алтаря. Я создан для того, чтобы освещать странный маленький шоссейный алтарь, но тону в древней цистерне со змеями. Я создан для того, чтобы запрягать пластмассовых бабочек в авто на аптечных резинках и шептать: «Посмотрите на пластмассовых бабочек», – но дрожу в тени пикирующего археоптерикса.
Мастера Церемонии (les Maistres de la ceremonie) позвали всех юношей, которых назвали девушки, и, рука об руку, они в тот вечер пришли в длинный дом. Там были расстелены подстилки. Они улеглись по всей хижине от одного конца до другого, попарно, «d'vn bout a l'autre de la Cabane»[162], и начали целоваться, ебаться, сосать, обниматься, стонать, сдирать с себя кожу, сжимать друг друга, грызть соски, орлиными перьями щекотать хуи, переворачиваться, чтобы подставить другие дырки, вылизывать друг другу складочки, хохотать, глядя как смешно ебутся другие, или замирать и хлопать в ладоши, когда два кричащих тела входят в оргазмический транс. Два вождя в разных концах хижины пели и трясли черепаховыми трещотками, «deus Capitaines aux deux bouts du logis chantent de leur Tortue»[163]. К полуночи дяде стало лучше, он поднялся со своей подстилки и медленно пополз по хижине, останавливаясь то тут, то там, чтобы положить голову на чью-нибудь ягодицу или сунуть пальцы в сочащуюся дыру, засовывая нос между «попрыгунчиками» ради микроскопических перспектив, все время рассчитывая увидеть необычное или пошутить над нелепым. Он тащился от одной фигуры к другой, красноглазый, как киноманьяк с 42-й улицы, то легонько щелкая по дрожащему хую, то хлопая по чьему-то коричневому боку. Все ебли были одинаковы, и каждая отличалась от других – вот оно, великолепие лекарства старика. Все девушки вернулись к нему, все его перепихоны в папоротниках, все кожистые дырки и мерцающие окружья, и когда он двигался от пары к паре, от тех любовников к этим, от одной прекрасной позы к другой, от одного насоса к другому, от одного чавка к следующему, от объятия к объятию – он вдруг осознал значение величайшей известной ему молитвы, первой молитвы, в которой явил себя Маниту[164], величайшей и правдивейшей священной формулы. И, продвигаясь дальше, он запел молитву:
– Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Он не пропускал слогов, и ему нравились слова, которые он пел, потому что, выпевая каждый звук, он видел, как тот превращается, и каждое превращение было возвращением, а каждое возвращение – превращением.
– Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь
Я все тот же
Превращаясь