После одной ветреной ночи Иван сидел на краю какой-то чистенькой деревеньки на гладкой коре березы, которая, вероятно, рухнула ночью, но не потому, что ветер был настолько силен, просто вода размыла почву так мощно, что дерево напоминало давно гниющий зуб, который можно вырвать, просто раскачав его языком. Дождь смыл с корней всю землю, и обнаженные слепые ветки молча шарили в воздухе, чернея на фоне прозрачной бирюзы ясного неба. Иван выжал рубашку и носки и разложил их на коре. Он пристально следил, как несколько пожилых женщин в черных юбках гонят стадо гусей по главной и единственной дороге деревни. Когда они увидели Ивана, то подняли крик. На нем все еще была солдатская форма. А солдаты часто мародерствовали и насиловали.
Иван сказал:
– Успокойтесь, я не собираюсь убивать вас.
Но женщины закричали даже громче. Когда Иван обнаружил, что в деревне не осталось ни одного мужика, то пробрался в ближайший дом, нашел лучший воскресный костюм бывшего хозяина и убежал в леса, оставив свою военную форму.
Иван избегал людей и прятался в стогах сена, а если не мог найти их, то в канавах, даже в конце января, когда ужасная зима захватила континент с излишней жестокостью, словно Господь пытался заморозить народ-разрушитель ради остальных своих тварей. Он уже испробовал и огонь, и воду, и медные трубы, но это не помогло, и теперь Бог выбрал лед, отказавшись от других адских мук, и Иван, дрожащий от холода и выковыривавший лед из бороды, почувствовал, что новый катаклизм может сработать.
С выпученными глазами, сходя с ума от одиночества, Иван трясся в стогу сена. Он вспоминал приятные моменты детства. Каждое воскресенье после похода в церковь он ехал на велосипеде в поле, где пастушка приглашала его сесть рядом, прижавшись щекой к ее шее. Она обнажала груди и давала Ивану пощупать их. Дрожащими руками он прикасался к гладкой теплой коже с голубоватыми венами, восхищаясь нежностью и мягкостью грудей. Целое лето он ласкал ее груди по воскресеньям, но на этом дело и кончилось, а теперь это ощущение вернулось к нему каплей тепла в заледеневшей вселенной.
Той ночью его схватили хорватские солдаты. Они завернули Ивана в кусачее шерстяное одеяло, словно он уже умер, и отнесли в свою казарму в Сисаке. Напоили горячим чаем с аспирином, который растворился в горле Ивана раньше, чем он успел проглотить, и там разлился какой-то угольной горечью. Это казалось некой пародией на причастие.
Из-за воспаления легких Ивана мучили жар и галлюцинации, и он не отвечал ни на какие вопросы, пока не увидел поднимающееся весеннее солнышко и не поправился. Хорваты держали Ивана за решеткой три месяца, поскольку у него не было никаких удостоверений личности, но поверили, что он хорват из-за его манеры речи, после чего перевели в небольшой лагерь около Сараево, на базу объединенной группировки хорватских и мусульманских войск.
Когда три тысячи югославско-сербских солдат окружили лагерь, командир дал Ивану ружье, чтобы он снова стал солдатом, и Иван не смог отказаться. Несколько дней сербские гаубицы и минометы палили по лагерю, сжигая все бараки, и в огне погибли многие солдаты. У мусульман и хорватов были только винтовки, пулеметы да пара минометов. Поэтому, когда после обещания амнистии его полк сдался, Иван попал в плен к югославской армии, в рядах которой недавно служил.
Под дулом пистолета он забрался в грузовой состав вместе с еще двумя сотнями солдат. Но как только военнопленные выходили из поезда в поле, их тут же расстреливали из десятка пулеметов. Когда наступила очередь Ивана, то пулеметная очередь стихла, и отряд военнопленных окружили острия штыков. Четники тыкали штыками под ребра пленных и приговаривали: «Хотите домой? Отлично, мы покажем вам ваш дом, свиньи». Один из солдат прошелся из пулемета по их группе, словно расставляя знаки препинания, но никто не упал, поскольку люди стояли так плотно, что те, кто был убит на месте или умер от кровопотери, оставались стоять в толпе.
– Правила простые, – продолжил свою речь четник с рупором. – Если дойдете на своих двоих до Дрвара, вы свободны, а если нет – вам конец. И у вас не будет ни передышек, ни воды, ни еды.
Они прошли пешком сто миль по горной местности. И если кто-то из пленных в пути прислонялся к забору, то его тут же закалывали штыками и оставляли гнить в канаве, с выколотыми глазами и отрезанными в качестве трофеев ушами.
На второй день было ужасно жарко, словно Господь передумал использовать лед и снова размышлял, а не сжечь ли сынов человеческих, уничтожив их с лица земли. Иван спотыкался, ноги покрылись волдырями и кровоточили, он с тоской посматривал на колодцы в деревенских дворах. В сумерках один из солдат тихонько ткнул его штыком в область почки, в зажившую рану.
– Давно не виделись, – улыбнулся Йово, его сосед по комнате из Нови-Сада. – Какого черта ты тут застрял? Я думал, ты уже давным-давно отдал Богу душу. Готов поклясться, ты сейчас жалеешь, что это не так. Господи, да ты же стал легендой в Нови-Саде, ты да Дракула!
Иван ничего не ответил. Йово сделал глоток сливовицы, он пронес открытую бутылку прямо перед носом у Ивана и поинтересовался, не хочет ли он глоточек. Такая пытка была обычным делом – веселый солдатик дразнил выбранного им военнопленного, – так что никто не обратил внимания на то, что Йово толкает, пихает и тыкает локтем Ивана, даже сам Иван, пока Йово не сунул тихонечко фляжку с водой ему в карман. Когда луна скрылась за тучами, Иван выпил всю воду и выкинул пустую фляжку, когда гремел гром.
Тучи ворчали и кашляли, но из них не пролилось ни капли. Они висели низко и морщились, как брови Сталина, ловя в свои сети тепло и влагу, отчего в воздухе запахло какой-то плесенью. Утром Иван начал ужасно потеть. Соленый пот со лба. попадал в глаза и разъедал их, словно на их месте зияли открытые раны, хотя так оно и было, поскольку пыль, мошкара и песок раздражали глаза почти так же, как зрелище упавших товарищей по несчастью, которых четники били по голове прикладами и чьи мозги растекались, словно борщ.
К полудню следующего дня губы Ивана потрескались и опухли. Даже сербские деревушки, мимо которых они проходили, казались безлюдными, поскольку все оставшиеся в живых жители попрятались, словно вид ужасной процессии – слишком тяжелая ноша, чтобы нести ее за собой в мирное время.
Как-то ночью, когда четники напились сливовицей, нескольким военнопленным удалось отбиться от колонны – скопированной с похожих колонн времен Второй мировой, правда, тогда применялась еще большая жестокость, – хотя многие были убиты, как только спрыгнули в придорожную канаву. Иван даже не пытался. Он с трудом тащился и запинался о камни и знал, что точно упал бы, если бы Йово не дал ему фляжку, но Йово ушел. Ивану хотелось бы посидеть с ним где-нибудь, вспомнить молодость. Внутренняя часть бедер кровоточила от постоянного движения и пота, хотя, возможно, пот тут и ни при чем, его больше не было, поскольку Иван был слишком обезвожен. Он с трудом мог глотать то, что скапливалось в горле, нет, не слюну – это был песок. Когда он попытался сплюнуть, ничего не получилось и ужасно зачесалось горло.
Ночью Иван попытался отлить, потихоньку вынув член из штанов. Но не смог выдавить ни капли, только обжигающая боль горячим потоком побежала из почек сначала по члену, а потом по пальцам. Он запихнул его обратно в штаны и вспомнил себя в шестилетнем возрасте, когда обожал писать на виду у всех, даже на церковном кладбище, пока мать не научила его скромности. Только он с гордостью вытащил свою пиписку, как она сказала: «Немедленно убери! А не то кошка схватит и съест вместо рыбки!» При этом воспоминании Иван улыбнулся, и от этой улыбки трещины на губах разошлись, и кровь закапала на небритый подбородок.