Он дергает шнурок выключателя. Лампа и бритва, яркий свет и жужжание включаются одновременно. Его лицо обретает видимость в захватанном пальцами стекле зеркала. В холодном урбанистическом свечении утра он исследует Состояние Человека. Его блеклые клювистые черты, усы в форме нити накаливания всматриваются в него, как он в них.
– Черт, – говорит он, – опять ты. Поднимаются пальцы и касаются и придают нужную форму этой чужой плоти. Он водит по ней бритвой, творит форму конструкции перед ним, приводит ее в порядок, ловко ваяет ее по краям усов, выглаживает по линии бачков. Он выключает бритву; снизу доносится дикарское тявканье его детей. Черты, которые он создавал, белесо, абстрактно маячат перед ним в зеркале; он тычет в них пальцами в надежде вернуть им то первозданное свечение, которое есть реальная и действительная жизненность. Никакой реакции. Он берет флакон лосьона для после бритья с этикеткой, прокламирующей мужскую силу, и обмазывает им щеки.
.
Он выключает лампу над зеркалом; лицо уходит в мглу. В металлическую полочку над раковиной натыканы семейные зубные щетки; он берет одну и взбивает трением пену в ротовой полости. Дождь плещет в желобах. В акустических сплетениях лестницы воркует женский голос: его призывают к завтраку и домашним обязанностям, ибо сегодня его очередь везти детей в школу. Он причесывает волосы и бросает снятый с гребенки вычес в желтую воду унитаза. Он нажимает на ручку и спускает воду. Он возвращается в спальню, лезет в гардероб и выбирает одежду – свою культурную индивидуальность. Он надевает джинсы и свитер; затягивает на запястье ремешок часов. Он идет вперед на домашнюю арену. На площадке, на ступеньках пустые стаканы и тарелки, чашки и пепельницы, бутылки. Собачка Аниты Доллфус оставила свои следы, и через весь холл тянется цепочка непонятных темных пятен. На полу лежит серебристое платье. Он входит в сосновый декор кухни, где хаос абсолютен. На сосновых сервантах стоят во множестве бутылки; повсюду много грязных тарелок. Преобладает вонь былых вечеринок. В бесконечной череде малюсеньких взрывов дождевые капли шлепают на стеклянную крышу викторианской оранжереи, где играют дети. Электрический чайник завивает струйку пара вокруг Барбары, которая стоит в своем домашнем халате перед плитой, непричесанная.
– Господи, ты только погляди, – говорит Барбара, опуская яйца в кастрюльку. – Давай, давай, погляди.
Говард вкладывает ломти хлеба в тостер; он отзывчиво глядит в сторону.
– Да, полный беспорядок, – говорит он.
– С которым ты обещал мне помочь, – говорит Барбара.
– Верно, – говорит Говард. – И помогу.
– Не можешь ли ты поставить меня в известность когда?
– Ну, утром у меня занятия, – говорит Говард. – А Днем факультетское совещание, которое затянется надолго.
– Не затянется, – говорит Барбара, – если ты не станешь ввязываться в споры.
– Я существую, чтобы спорить, – говорит Говард.
– Я просто хочу внести ясность, – говорит Барбара. – Я не собираюсь возиться с этим в одиночку.
– Конечно, нет, – говорит Говард, беря «Гардиен» с кухонного стола.
Заголовки оповещают его о множестве возмутительных несправедливостей и всяких бедах. Новое движение против порнографии, суд над анархистами-бомбистами, двусмысленная конституционная встреча в Ольстере, идиотичная конференция лейбористской партии в Блекпуле. Свободы зажимаются; его радикальный гнев нарастает, и он начинает испытывать частицу той горечи, которая неотъемлема от ощущений живого «я».
– Я не собираюсь, – говорит Барбара. – Ты нашел для меня кого-нибудь?
– Нет еще, – говорит Говард. – Но найду.
– Я могла бы договориться с Розмари, – говорит Барбара. – Вчера она была в хорошей форме. Поехала домой с твоим другом из секс-шопа.
– Вот видишь, как быстро кончаются эти страдания? – говорит Говард. – Нет, Барбара, пожалуйста, только не Розмари.
– В первую очередь беспорядок, – говорит Барбара.
– Уберем вечером, – говорит Говард.
– Вечером меня не будет дома.
Тостер выплевывает хлеб, Говард берет теплый ломоть.
– Куда ты идешь? – спрашивает он.
– Я записалась на вечерние курсы в библиотеке, – говорит Барбара. – Занятия начинаются сегодня, и я не хочу их пропустить. Ладно?
– Конечно, ладно, – говорит Говард. – А что именно?
– Коммерческий французский, – говорит Барбара.
– Acceptez, cher monsieur, l'assurance de mes sollicitations les plus distinguus[10], – говорит Говард. – Зачем тебе это нужно?
– Это что-то новое, – говорит Барбара.
– Разве у них нет курсов для автомобильных механиков? – спрашивает Говард.
– Я хочу читать Симону де Бовуар в оригинале, – говорит Барбара.
– На коммерческом французском?
– Да, – говорит Барбара. – Другого французского у них нет.
– Ну, это разомнет твои мозговые извилины, – говорит Говард.
– Не похлопывай меня по плечу, – говорит Барбара. – Я не Майра Бимиш.
– А она ушла от него? – спрашивает Говард.
– Не знаю, – говорит Барбара. – Я потеряла из виду эту маленькую драму. Майра устроила современный спектакль. А их было очень много.
– Хорошая вечеринка, – говорит Говард.
– Полный разгром, – говорит Барбара, включая радио. Радио защебетало, и начинаются последние известия.
Звуки радио привлекают на кухню детей, Мартина и Селию. Разрумянившиеся, раздельные, критичные существа в одежде из бутиков для маленьких человечков; они садятся за стол перед пестрыми эмалированными мисками из Югославии.
– Bonjour, mes amis[11], – говорит Говард.
– Ты на вечеринке напился, Говард? – спрашивает Мартин.
– Кто оставил бюстгальтер в горшке с геранью в гостиной? – спрашивает Селия.
– Только не я, – говорит Говард.
– Таких нерях, как ваши друзья, во всем мире не найти, – говорит Селия.
– Один из них разбил окно, – говорит Мартин. – В гостевой спальне.
– Ты произвел осмотр? – спрашивает Говард. – О чем еще мне надо известить страховую компанию?
– По-моему, кто-то выпрыгнул наружу, – говорит Мартин. – Там все в крови. Я пойду посмотрю?
– Никто не выпрыгивал, – говорит Барбара. – Сиди и ешь свой корнфлекс.
– Корнфлекс, фу, – говорит Мартин.