— Но это и есть главное стремление любви! — ответила Кристина.
— Да-да, и, притом самое сильное.
— И вечное. Во всех первобытных племенах люди едят плоть, пьют кровь и высасывают мозг своих мертвых сородичей или врагов (ибо мы любим также и врагов!), дабы перенять их лучшие качества. Этот факт был дурно истолкован колонизаторами и миссионерами. Которые поступали еще того лучше — съедали своего Бога.
— Во имя которого благополучно истребляли всех этих так называемых дикарей, — горько заметил Рамье.
— А теперь их убивают во имя науки, во имя прогресса…
— …которые заменили богов, но не менее безжалостны.
Однако Лакюз крепко держался за свою мысль:
— Почему же все-таки мы едим то, что обожаем, то, что любим больше всего в мире? (Тут он сменил тон.) А ведь вам хорошо известно, что можно любить и то, что презираешь. Женщин, к примеру, которые обладают всего одним качеством.
— Вас, верно, заставляет так говорить какая-то скрытая неудовлетворенность! — возмутилась Жальвена.
Одна из молодых девушек, месяц назад потерявшая мать, вдруг покраснела до корней волос.
— Я должна вам признаться… меня и саму это буквально потрясло… со мною случилось нечто совершенно необъяснимое. В тот день, когда я увидела свою мать мертвой, я испытала инстинктивное желание взять себе какую-то частичку ее тела, вдохнуть ее запах, выпить ее кровь, уже застывавшую в жилах… да-да… мне захотелось даже съесть кусочек ее бедной плоти. Съесть!
И девушка бурно разрыдалась.
Остальные замолчали.
— Это было какое-то наваждение; мне хотелось внедриться в нее, внедрить ее в себя. Да, я ощутила эту надежду, эту возможность перехода одного тела в другое с помощью обряда людоедства.
— И вы это сделали? — с циничной усмешкой спросил Лакюз.
— О Боже, конечно, нет! Я даже не осмелилась отрезать на память прядь ее волос. Только и смогла, что поцеловать ее в ледяной лоб и прикоснуться к сложенным на груди рукам, которые так ласково гладили меня в детстве.
И она зарыдала еще горше.
— Перестаньте плакать! — скомандовал Лакюз.
— Ну, успокойтесь же, дорогая; то, что вы рассказали, вполне естественно! — утешали девушку Полетта и ее муж Бруно.
Среди нас это была единственная супружеская пара. Оба занимались переводами с английского. Они добавили:
— А вы заметили, что за круглым столом люди откровенничают легче, чем за квадратным?
— Вот как? Вы находите?
— Да, при отсутствии углов цепь человеческих симпатий, наш электрический ток, замыкается гораздо прочнее.
— Ну, значит, мы замкнуты меж двух овалов! — жалобно промолвил студент.
— А наш герцог что-то больше не показывается.
— Наверное, учит арфистку играть на флейте, — съехидничал студент.
Он вытащил из-за канапе гитару и начал играть. Зрачки его черных глаз расширились, затмив радужный окоем; грубая холщовая куртка слегка распахнулась, и под ней я увидела расшитый серебром пуловер.
Его совсем не слушали; гости то и дело вставали, чтобы подлить себе багряного напитка из хрустальной чаши. Оба хиппи, не принимавшие участия в общей беседе, жевали тартинки с маслом, поверх которого намазывали толстым слоем какую-то зеленоватую массу, не то из фисташек, не то из гашиша. В ту самую минуту, как мы услышали звук лошадиного галопа, в салон вошел незнакомец; он поцеловал руку герцогине, которая представила его:
— Инженер Сордэ.
Это был высокий седоволосый человек. Его сопровождала хрупкая молодая женщина в бежевом платье и серебристо-розовом боа из перьев, мягко обвивающем шею.
— Добрый вечер, добрый вечер! Мы никак не могли приехать раньше.
Вошла еще одна гостья, окутанная длинным плащом из пятнистого бархата, с тюлевым жабо. Сбросив свое одеяние, она осталась в очень коротеньком платьице, затянутом кожаным поясом с медными шариками-подвесками. Лакюз тотчас принялся перебирать их; пальцы у него были изысканно-тонкие и длинные, но волоски на них жестки, как щетина. Внезапно он оставил свое занятие. Служанка Марьетта вошла в салон с новым подносом. Несомненно, она могла поспорить красотой со всеми находившимися здесь женщинами, но еще и выгодно отличалась от них мягкой, покорной прелестью.
Я забыла сказать, что находился среди нас и один часовщик, человек ученый и крайне самолюбивый, но столь крошечного роста, что он вечно ходил на цыпочках. Высшим наслаждением было для него починить и пустить в ход какие-нибудь старинные часы. Вот и теперь он стоял на лесенке, пытаясь вернуть к жизни громоздкие стенные часы семнадцатого века.
— Да не старайтесь вы так, они заснули навеки!
— Ох, вы сейчас опять заведете разговор о смерти! — запротестовала Карик.
— И все-таки каждый человек съедает то, что любит, и каждому это известно, только одни это делают с ненавидящим взглядом, а другие с ласковыми словечками…
— Перестаньте подражать Уайльду! — крикнула поэту Жозиана. — Вечно вы всех пародируете![12]
Но при этом смотрела она на Ромюра с нежностью.
Снова прогремел лошадиный галоп — дикий, яростный, — и на сей раз его услыхали все. Подойдя к окну, я успела разглядеть мелькнувшую во мраке парка смутно-белую тень и почувствовала, как пол содрогнулся у меня под ногами. «Что это он делает? Зачем скачет и скачет вокруг нас?» Тут я заметила, что Лакюз усадил служанку на подлокотник своего кресла и что-то нашептывает ей на ухо. Она покорно слушала его. Внезапно он схватил ее за талию, вскинул в воздух и гибким движением ярмарочного силача посадил себе на плечи. Онемев от изумления и робости, она позабыла даже улыбнуться в ответ на аплодисменты зрителей.
По правде сказать, каждый из нас довольно много отпил из хрустальной чаши, и никто как будто не собирался идти наверх и ложиться спать. Старая герцогиня мирно дремала, несмотря на все еще открытый правый глаз, но на нее не обращали внимания. Мой возлюбленный положил голову мне на сердце, и это также никого не удивляло. Он должен был бы тяжким грузом лечь на это предавшее его сердце, но нет — возлюбленный мой был едва ли не легче ребенка. Поэта же, казалось, привлекала одна лишь Карик, которая, впрочем, ничуть им не интересовалась.
— Но надежда поддерживает человека вплоть до самого смертного часа! — возгласил часовщик.
Я наблюдала за Ромюром. Теперь у него на щеках проступала тень будущей бороды. Наверное, она выросла за эту ночь. Да и бугорки на лбу также заметно увеличились. Он обнял за плечи Жозиану, чья черная, с воздушными петлями, шаль начала сжиматься, приобретая густоту меха. Вместе они покинули Овальный салон. Проходя мимо нас, она пожала мне руку; на ладони моей осталась царапина. Юная Альберта следовала за ними. Я вдруг заметила, что ее нежно-розовые уши и носик комично подергиваются.