Я все дальше углублялся в лес; неожиданно, как по заказу, пробился полумесяц; небо было не слишком облачным, поэтому в лунном свете юный солдат не так уж часто натыкался на стволы деревьев. Запах смолы настолько поглотил его и обволок собой, что солдат сделался похож на насекомое, сохранившееся в моем янтаре и претендующее на то, чтобы быть моей инкарнацией; этот кусочек янтаря всегда лежит у меня под рукой рядом с другими находками в верхнем ящичке конторки, за которой я работаю; янтарь желает, чтобы его разглядывали на просвет, ждет вопросов. Если набраться терпения, то паучок, клещ или жучок могут дать ответ…
Что же я вижу, разглядывая при свете полумесяца одинокого рядового мотопехоты, являющегося как бы ранним изданием нынешнего, уже пожилого человека?
Он выглядит так, будто сбежал из сказок братьев Гримм. Вот-вот заплачет. Ему совсем не нравится история, в которую он попал. Ему хотелось бы походить на заглавного персонажа из книги Гриммельсгаузена, героя столь близкого, что он почти осязаем. Он и впрямь немножко похож на этого героя, которому мир представляется сумасшедшим домом, состоящим из целого лабиринта углов и коридоров; выбраться оттуда можно лишь с помощью чернил и пера, да еще под каким-нибудь диковинным именем, вроде Напеременускор. Вот его уловка, которая оправдывала себя еще со школьных времен: сочинительство помогает выжить.
А пока все, что произрастет дальше, имеет своей питательной средой одни лишь предположения. Ему хочется примерить на себя ту или иную роль, я же вижу только бесцельно плутающего солдатика, который порой смутно вырисовывается между ровными, одинаковыми по росту соснами, а потом пропадает снова, ускользая от будущего видоискателя.
Он все еще вооружен, держит автомат на изготовку. Бесполезным продолговатым барабаном болтается противогаз. В холщовой котомке для провианта завалялись крошащиеся остатки сухого пайка. Фляга наполовину пуста. Отцовский подарок, ручные часы со светящимся циферблатом марки «Кинцле» остановились неизвестно когда.
Ах, если бы уже сейчас у него был тот кожаный стаканчик и три игральные кости, которые достались ему в качестве трофея вскоре после окончания войны. С помощью этих игральных костей он и его ровесник, сотоварищ по лагерю для военнопленных в Бад-Айблинге станут гадать о будущем. Ровесника будут звать Йозефом, он окажется целеустремленным католиком, желающим непременно стать священником, епископом или даже кардиналом… Впрочем, это уже совсем другая история, начало которой пока неведомо и которой нечего делать здесь, в темном сосновом бору.
Вот он спит сидя, прислонившись к дереву. Вот проснулся и испуганно вздрогнул, но озноба не почувствовал, хотя еще недавно ему так не хватало теплой шинели, потерянной под Вайсвассером. При дневном свете он, как и сосны, отбрасывает тень. Но не может воспользоваться этим ориентиром, чтобы выйти из леса, бродит по кругу, не замечая этого, достает сухарь, отворачивает крышку фляги, пьет, отчего каска съезжает на затылок. Он не может вести счет минутам, под руками нет ничего, чтобы погадать о будущем; ему нужен друг — пусть еще безымянный, а пока он сам силится походить на того Симплиция, который знает выход из любой передряги, был прозван «егерем из Зуста» и прослыл отменным фуражиром, способным раздобыть не только черный хлеб, но и вестфальский окорок.
А теперь, когда вновь смеркается и начинает покрикивать сыч, он дожевывает последние крохи; его томит голод и чувство полного одиночества под ночным небом, которое заволакивают тучи.
Окутанный кромешной тьмой, он получает новый урок страха, чувствует, как страх придавливает его, старается вспомнить детские молитвы: «Боженька милый, даруй мне силы..», кажется, даже зовет: «Мама, мама!» — а та в свою очередь пытается докричаться до него из дальнего далека: «Иди ко мне, малыш! Сделаю тебе твой любимый гоголь-моголь», но он остается в темном бору, один-одинешенек, пока не происходит нечто не воображаемое, а вполне реальное.
Слышу шаги или звуки, похожие на шаги. Хрустнул сучок. Крупный зверь? Кабан? Или всего лишь белка?
Кто-то движется, то чуть ближе, то дальше, но идет ко мне, вот уже совсем рядом.
Осторожно! Затаить дыхание! Спрятаться за сосну!
Сделать то, что вдолблено муштрой. Снять предохранитель. Тот, наверное, тоже снимает предохранитель.
Два человека, подозревающие друг в друге врага. Потом, через много лет, из этого могла бы получиться сцена для балета или кинофильма, такие сцены бывают в каждом вестерне: напряжение растет, начинается ритуальный танец перед стрельбой.
Говорят, в темном лесу нужно насвистывать, чтобы избавиться от страха. Что-то — возможно, издалека помогла мама — подсказало мне, что надо напевать. Только не заученные марши, вроде «Эрики», и не модный шлягер, например из тех, что недавно исполняла Марика Рёкк — о том, как одиноко человеку ночью, — нет, с губ сама собой сорвалась подходящая к случаю детская песенка. Я запел первую строчку куплета «Гансик боится, / Страшно ему…» и повторял ее до тех пор, пока не услышал в ответ: «Ночью по лесу / Плутать одному».
Не знаю, сколько продолжался наш антифон; наверное, понадобилось некоторое время, чтобы опознавательный сигнал — здесь заплутали два существа, принадлежащие к немецкому роду-племени, — сработал и был понят правильно, после чего мы оба, покинув свои укрытия и опустив оружие, заговорили на солдатском жаргоне, подходя друг к другу все ближе, совсем близко…
Второй певец нашего дуэта держал штурмовую винтовку, он был на несколько лет постарше и на несколько сантиметров пониже. Без каски, в мятой полевой фуражке, довольно тщедушный, он говорил на берлинском диалекте с характерной ноющей интонацией. Мой легкий испуг, когда он щелкнул зажигалкой: огонек сигареты осветил угрюмое лицо.
Позднее выяснилось: воевать он начал с польской кампании, побывал во Франции и Греции, дошел до Крыма и дослужился до старшего ефрейтора. Дальнейших званий не хотел сам. Ничто не могло вывести его из душевного равновесия, что подтвердилось последующими событиями, когда всякий раз дело могло обернуться совсем худо. Он стал моим ангелом-хранителем, сыграв роль гриммельсгаузеновского Херцбрудера; в конце концов он вывел меня из леса, а потом протащил и через русскую линию фронта.
На одном из привалов он при свете луны, выглянувшей на достаточное время, тщательно соскоблил свою двухдневную щетину. Мне пришлось держать карманное зеркальце моему новому командиру.
Только начинавшееся от опушки поле с уходящими на запад бороздами побудило нас выйти из-под лесного покрова. Похоже, поле вспахали совсем недавно, а кончалось оно за небольшим холмом. Потом мы пошли по окаймленному кустами проселку, преодолели речку по мосту, который не охранялся. Наполнив фляги, мы напились, вновь пополнили фляги; старший ефрейтор устроил перекур.
Лишь на третьем мосту — видимо, путь наш пересекал рукава разветвленной Шпрее — вдалеке мелькнул огонек. До нас долетел смех, обрывки слов. В отсвете огня мелькнули тени.
Нет, Иваны не пели, не были в стельку пьяными. Наверное, одни спали, а другие…