Вероника шла за ним, но он ее видел. Видел стройную фигуру в оборванном до колен платье, не скрывавшем высоких шнурованных ботинок, черно поблескивавших на ходу. Спотыкаясь на каменистой тропке, она по привычке приподнимала измятое платье и словно подавалась вперед, ожидая, что он обернется. Он видел также самого себя, идущего перед ней. Его зелено-золотой камзол, на который он набросил меховой жилет, выделялся на фоне серых скал, как веселое оперение попугая. Он видел свои опущенные плечи, свои тощие голени в нечистых чулках. Минутами у него возникала потребность в зеркале — ему хотелось увидеть себя спереди, выпятить подбородок, поднять голову и тем самым прибавить себе сил. Нелепый мужчина, чье тело постепенно утрачивало мужественность, ему не нравился. Не нравились его плечи, ноги, коротко остриженные волосы. Он был смешон — да, это точное слово. Дурацкий зеленый камзол на ногах-палках, наполненный воздухом, пустотой, которую он называл собою. Достойный сожаления философ: ищет суть вещей, а находит себя, взмокшим от пота, на чреслах женщины. Вся его внутренняя чистота, все помыслы отданы в залог хилой плоти.
Маркизу более всего претил обман, гложущий его, как болезнь. Он уже понимал, что обманул себя и эту одинокую, не сводящую с него глаз женщину в кожаных черных ботинках. В голове промелькнули события последних дней. Он начал обманывать себя и ее, сам того не подозревая, в ту минуту, когда она вышла из экипажа, когда он впервые с нею заговорил, и продолжал обманывать потом, когда, прячась от себя, глядел на ее бледную кожу и мечтал к ней прикоснуться. Он уже тогда знал, что случится. Все было предопределено. Грязные чувства, грязные мысли, грязное — от кончиков пальцев до макушки — тело, замаранные белые страницы Книги, грязные кружева манжет и грязные шелковые чулки. И что поразительно: лишь эта женщина оставалась чистой, даже в измятом, с оторванным подолом платье. Маркиз не хотел причинять ей боль — от этого его страдания только бы усилились, и он никогда б от них не избавился. И Книга не допустила бы его к себе, и не впустили бы далекий родной дом и печальное, прозрачное тело жены.
Внезапно в голову ему пришла мысль, точно холодный компресс остудившая жгучее отвращение к самому себе. Если бы Вероника была его дочерью, если б каким-то чудом оказалось, что она его дочь, он мог бы любить ее и не желать ее тела. И даже если бы желание возникло, словно неожиданное дуновение ветерка, или пришло во сне, его можно было бы прогнать улыбкой, взмахом руки. Он видел бы не женщину в ней, а ту, которой назначено перенести в будущее его собственные черты и — в роли матери его внуков — подарить ему дивное ощущение бессмертия. Он мог бы смотреть на Веронику с гордостью и восхищением, и это бы давало ему удовлетворение, а ей — неприкосновенность. Мог обнять ее и гладить по голове, переливая в нее море своей любви. Мог бы всем о ней рассказывать. Отцовская гордость оправдывала бы это постоянное внимание, этот прикованный к ней взгляд, старания сменить тему всякий раз, когда разговор чересчур далеко уходил от ее особы. Он мог бы удачно выдать ее замуж и радоваться ее счастью. И верить, что любить она сможет, только если будет еженощно находить в муже что-то от своего отца. А он бы обнаруживал себя в каждом мужчине, становящемся ее любовником.
Он посмотрел на нее с этой новой мыслью в ожидании какой-то перемены. Вероника почувствовала его взгляд и подняла голову. Он отвернулся.
Вероника могла бы быть его сестрой. Это послужило бы оправданием толкающей их друг к другу силе. Влечение бы объяснялось сходством, общностью опыта, общностью воспоминаний о родном доме, запахе материнской груди, голосе отца. Проблемы плоти тогда б не существовало: они просто были бы одним телом в двух разных формах — женской и мужской. Оба происходили бы из того же самого источника. Одно существо в двух ипостасях. Они бы имели право понимать друг друга без слов, лишь с помощью взгляда или даже мысли. Они бы имели право быть вместе и, что бы ни случилось, оставаться для другого второй его половиной. Утопия двойни — полное сходство, растворение своей неповторимости в другой личности — разве не это самое притягательное в любви? Маркизу вспомнилась некая алхимическая формула, и сейчас она прозвучала для него совсем по-иному:
Два развивает единицу, а три возвращается к единице.
Над собою и Вероникой Маркиз увидел третью фигуру, еще не имеющую названия. «Какой была бы мать, родившая нас двоих?» — подумал он. На сей раз из-за слова «мать» не выглянуло печальное морщинистое лицо его матери. Это была тоже Вероника.
Если бы Вероника была его матерью… Этого он не мог ни представить себе, ни выразить словами. Само допущение такой возможности, сама мысль о ней ослабила его тело и изгнала из памяти все теснившиеся там образы. Маркиз поднял голову и увидел, что они почти достигли плоской вершины горы. Впереди тянулась череда еще более высоких гор, чьи залитые ярким солнечным светом крутые склоны обозначали какие-то неведомые границы. Казалось, скованная морозом земля замерла в своем полете, танце, безумии и только густой воздух поддерживает горы в непрочном состоянии невесомости.
Торчащие особняком скалы протыкали пространство, раня его, и лишь каким-то чудом оставались неподвижными. Маленькие, едва ли не карликовые деревца скатывались вниз, к наполовину высохшему ручью на дне ущелья. С этой высоты горизонт казался страшно далеким, почти неразличимым. Вокруг было царство упорядоченной каменной материи, и только где-то вверху, над границей чуть заметной туманности, начиналась бесконечность. Вероника остановилась выше всех и ладонью заслонила глаза от солнца. Медленно поворачиваясь на месте, она оглядывала горы будто свою вотчину. Потом сбежала к Маркизу и обняла его. В ноздри ему ударил запах ее волос. «Будь она моей матерью, — подумал он, — она сказала бы мне, что сейчас делать».
16
План Делабранша состоял в том, чтобы перевал одолеть под покровом ночной темноты. Никакие, даже самые усердные стражники не станут охранять проход ночью. По ночам они спят, пьют, милуются с девушками, из горных деревушек спускающимися на заставы, чтобы любовью заработать себе на приданое. Этому не могли помешать даже ожесточившиеся из-за эпидемии предписания.
К переходу начали готовиться еще до наступления сумерек. Отыскали более-менее ровный заросший кустарником, защищенный от ветра уступ. Поели, не разжигая костра, а потом вздремнули часок. Чтобы увидеть заставу, достаточно было чуть-чуть высунуть голову из укрытия. Караульное помещение походило на сколоченный на скорую руку сарай; казалось сомнительным, что он вообще обитаем. Лишь когда ближе к вечеру возле перевала появились какие-то люди, по виду купцы, из сарая вышли два вооруженных стражника и сборщик податей. Припозднившиеся купцы, вероятно, решили заночевать на границе, так как привязали своих мулов. Прежде чем совсем стемнело, на заставу со стороны гор пришли еще четверо мужчин; по характерным головным уборам Маркиз распознал в них испанцев. Он не заметил, чтобы они потом вернулись на свою сторону. Застава, видимо, выполняла роль горного приюта.
Ночь опустилась на землю, и в темноте скалы потеряли объемность. Маркиз проверил ремни, придерживающие на хребтах мулов поклажу, и они не мешкая двинулись в путь, держась поближе к отвесной стене, где тьма была густой, как болотная вода. Все им благоприятствовало. Ни один камень не шелохнулся, ни один ремешок не скрипнул. Через час граница осталась позади, а чуть погодя на востоке разлился слабый свет. Так они шли без помех, пока не перевалило за полдень, и лишь тогда, почувствовав усталость, позволили себе заслуженный отдых.