Голова его слегка дернулась, словно он пытался отогнать тяжелое воспоминание.
— Ночью я перечитал продиктованные страницы. Их, несомненно, сочинил кто-то другой, я бы никогда так не смог. Это был полностью готовый текст, написанный безупречным языком, просто и жестоко раскрывающий всю глубину зла. Ряды черных строчек на бумаге напугали меня, ибо выглядели неопровержимым доказательством того, что все изложенное тут существует на самом деле. Я не мог вернуться к роману, зараженному смертоносным вирусом чужого вымысла, и бросил его на той фразе, которую продиктовал Лусиане, прежде чем она пошла готовить кофе. Он лежал в ящике, а я всеми силами старался забыть о случившемся, с помощью всяких разумных доводов убедить себя, что это невозможно. А потом произошли все эти катастрофы… Я потерял дочь, выпал из мира, жизнь прекратилась. Полностью опустошенный, я мог только без конца крутить ту пленку. Я думал, больше никогда не буду писать, пока летом не оказался на том пляже и не увидел исчезающую в море фигуру. Я воспринял это как возникший на воде знак. Конечно, считается, что это несчастный случай, и в тот момент я тоже так считал, но мне удалось расшифровать смысл поданного свыше знака, и я понял, о чем будет мой следующий роман. Естественно, я не мог предполагать, что этой сценой открывается и ваше произведение. На следующий день я вернулся в Буэнос-Айрес, мне не терпелось начать. Голова неожиданно прояснилась, в конце туннеля забрезжил слабый, но вполне различимый свет новой темы. Она не так уж сильно отличалась от темы заброшенного романа о каинитах, просто я перенес действие в наши дни. Речь шла о девушке, похожей на Лусиану и имевшей такую же семью, как она, и о человеке, потерявшем дочь, как я. В отличие от предыдущих романов здесь я намеревался сохранить некоторое сходство с реальностью, поскольку он родился из скрытой потребности залечить собственную рану. Я дал себе слово не забываться и не давать воображению сбивать себя с пути. Темой, конечно, было наказание и его размеры. «Око за око», — говорится в законе талиона, но как быть, если одно око меньше другого? Я потерял дочь, а у Лусианы детей не было. Можно ли сравнивать мою дочь с ее женихом, который, возможно, и не стал бы ее мужем и с которым она не очень-то ладила? Я обращался к своей боли, и та кричала, что нет, нельзя. Я взялся за роман со спартанской решимостью, но внутри оставался иссушенным и потухшим, будто смерть дочери отвратила меня не только от людей, но и от работы. Я не узнавал себя в тех немногих строчках, которые вымучивал за день, мне не давались ни начало, ни тон, ни отдельные слова. И тогда я каждую ночь стал звать его, пока не понял вдруг, что я не один, он вернулся. Я снова почувствовал его у себя за плечом и снова позволил диктовать себе, позволил подтолкнуть, поддержать, ударить по камертону. Это было похоже на медленное размораживание, но в конце концов кусок льда, в который я превратился, начал таять. Я опять стал писать, прекрасно сознавая, что обязан этим тому, кого про себя называл «Средни Ваштар».[29]Его ужасный голос напоминал близкое дыхание знакомого существа и, даже невидимый, был не просто реален, но почти осязаем. Мне казалось, любой сразу узнает на страницах его фразы, а поначалу чуть не все они принадлежали ему. Однако само движение руки, ее мышечное напряжение чудесным образом мало-помалу вернуло мне былое умение, былую суть. Он словно пропустил по мне электрический ток, и мертвец ожил. Я вернулся в себя и к себе, а одновременно с этим вернулась и моя прежняя гордость — единственное, что у меня есть, и я перестал нуждаться в его компании, предпочитая долгие творческие бдения, вечные колебания, обходные пути и собственное воображение. Однако освободиться от него оказалось не так-то просто, он прочно вцепился в меня, как тот старик в море в свою рыбину.[30]К тому же его фразы всегда оказывались лучше — проще, точнее, энергичнее, но постепенно мне удалось отказаться от них, несмотря на соблазн. И когда я однажды почувствовал, что опять остался один, то подумал, что наконец избавился от него.
— Когда это произошло?
— Почти через год после его появления, незадолго до того, как я написал сцену смерти родителей. Они должны были умереть в своем доме на пляже, во время зимнего отдыха, от отравления печным угарным газом. Подобное обязательно случается хотя бы раз в год, и я не рассматривал никаких иных вариантов. Кроме того, когда я снова начал работать самостоятельно, жизнь более или менее наладилась, злость отчасти улетучилась, и я стал забывать о Лусиане, а роман перестал играть роль фигурки вуду, в которую я с удовольствием втыкал булавки. Сочинительство в очередной раз оказало свое благотворное влияние, и родители уже не были родителями Лусианы, следовательно, я мог придумать для них наиболее подходящую смерть, как для любых других супругов в любом другом романе. В конце концов, я всю жизнь изобретал разные смерти. Уже не обуреваемый жаждой мщения, я выбрал для них самый безболезненный конец — во сне, обнявшись, в супружеской постели, и со спокойной совестью изложил все это на бумаге. Пару недель спустя пришло письмо от Лусианы — ее родители действительно умерли. Письмо было путаное: с одной стороны, она просила прощения за тот иск, с которого все началось, но в то же время говорила о смерти родителей так, словно я должен был о ней знать. Она указала и дату смерти — следующий день после написания мной той самой сцены. Я был ошеломлен, сразу нашел в газетах заметки пятнадцатидневной давности и прочел подробности. Обстоятельства были несколько иными, но они касались, так сказать, стиля — смерть была гораздо более ужасной, зато по-своему естественной.
— Когда вы говорите «естественной», — прервал я его, неожиданно вспомнив свои попытки ухватить ускользавшую от меня мысль, когда я просматривал газеты в редакционном подвале, — вы имеете в виду…
— … это слово в буквальном его смысле, ибо не потребовалось ни газовой колонки, ни печки — ничего, имеющего отношение к цивилизации, только растительный яд. Я сразу понял, что только он мог придумать такую простую, прямо-таки первобытную смерть. Вы сами понимаете, какое это произвело на меня впечатление. Одно дело — ощущать его присутствие в таинственном шепоте, в странном причащении через диктовку его мыслям, в абсолютно невинных строчках, и совсем другое — допускать, что он может существовать вне меня и убивать по-настоящему, когда ему заблагорассудится. Я был не в силах смириться с очевидным, поверить в такую причинную связь между моим текстом и реальностью. Как я уже говорил, за несколько месяцев до этого я пришел в себя, и те немногие строчки, которые я с трудом выдавливал каждый день, понемногу возвращали мне прежнюю суть. А суть моя заключалась в скептическом, даже презрительном отношении ко всему иррациональному. В конце концов, я начинал как ученый и исписал немало страниц, высмеивая любые религиозные идеи. Поэтому я решил считать историю с диктовкой результатом временного умственного расстройства после пережитых страданий, ведь я действительно чуть не сошел с ума от горя. Но все-таки я был обескуражен и забросил роман — спрятал его в ящик, где он пролежал несколько лет. Нельзя сказать, что виной тому был суеверный страх, просто жажда мести, этот скрытый внутренний двигатель, исчерпала себя. Смерть родителей Лусианы, как ни ужасно это звучит, принесла облегчение. Рана затянулась, сжигавший меня огонь потух, потрясение, вызванное жутким совпадением, прошло, и я наконец-то успокоился. Правда, я по-прежнему чувствовал себя немного виноватым, меня не покидало ощущение, что, выдумав эту смерть, я непонятным образом косвенно способствовал гибели реальных людей. Но в любом случае свершившееся возмездие теперь казалось мне справедливым, и я собирался написать Лусиане, к которой уже не питал злобы.