не семнадцать месяцев от роду, а семнадцать лет.
Я на минуту-другую впала в замешательство. Человека живого рисовать коротенькими и почти деревянными в плане моторики (с учетом всех моих стараний) пальцами?
Да вы издеваетесь, учитель?
Девушка, миловидная и приятная как в виду, так и в стиле общения, сидела с отстраненным лицом.
И тут я вспомнила, как придумала в свое время ход для героини-художницы. Он назывался: видение руки.
То есть, героиня в какой-то момент уходила в себя (когда вернусь, не знаю), и позволяла подсознанию и рукам творить на холсте все, что им заблагорассудится.
Я это придумала? Мне и убеждаться на практике, рабочая ли метода или чушь собачья.
Сначала ничего не происходило. Лист, карандаши, в пальцах зажат черно-белый. С него всегда все начинается, верно? Мы задаем контуры, затем обозначаем свет и тень.
Как порядок и хаос.
И лишь потом приходит время цвета.
Чирк… неуверенная линия. Вроде пол или земля под ногами. Точка. Отсюда надо рисовать человека. Ну не «палка-палка-огуречик» же тут должны появиться?
Точка. Карандаш давит на лист, грозясь продырявить его насквозь.
«Ну видь же ты уже!» — мысленно вопию к руке, которой пора бы уже «прозреть» и начать творить.
Затем я моргаю. И когда веки и реснички поднимаются, передо мной лежит уже не белый лист.
«Рояль педальный, а не виденье руки!» — мой ужас так всеобъемлющ, что я чуть не начинаю материться вслух. На русском.
Глаза, как два больших овала. Хорошо рифмуется с: провала.
Мои глаза, как два овала.
Я тонко чувствую запах провала.
Как-то так.
Провалом не пахнет, им смердит.
Это не рисунок. Это мрак, трэш, угар и жирненький намек на расчлененку. Вот, что «увидала» моя верхняя конечность. Как теперь это развидеть?
И, что страшнее, как исправить до того, как увидят взрослые?
Мама на рисунке угадывается. Портрет в полный рост не таков, как выставляют в Эрмитаже. Напомню: я-прошлая с изобразительным не дружила от слова вообще. Что явно сказалось.
Лицо… нет, не похоже. Что-то накалякано в стиле: «Я обозначу брови-глаза-нос-рот штрих-пунктиром и замажу все остальное однородным желтеньким».
Зато мамину длинную юбку я вполне узнаваемо нарисовала. И фартук кухонный. А совсем хорошо и различимо у рученьки моей вышел тесак.
Дала волю подсознанию, называется. Оно и вытащило один из ярких, запоминающихся моментов. Второй по яркости, навскидку — это когда она валяется в беспамятстве на полу. Это еще с красными колготами на лбу, а вокруг расползаются черные змеи из мокрых волос.
Что теперь делать-то?
Первый вопрос, который должен задать учитель при виде такого эпичного полотна: все ли у вас в семье благополучно? Ну не должен деть моего возраста рисовать холодное оружие.
Да, объяснить про готовку — реально. Но та девчушка, которая «лаоши», запомнит. Большой знак вопроса мысленно поставит. А то и не мысленно, я ж не в курсе, как в этой стране относятся к: домашнему насилию; психическим отклонениям.
Что из этого предположит учитель? Равнозначно и однофигственно. Плохо и то, и то. Недопустимо! У меня такие планы на будущее! Если спустя сколько-то лет всплывет нехорошая отметка в личном деле, то свет можно тушить. Над сценой, над всеми задумками. И над миром заодно.
Может, я нагнетаю и преувеличиваю. Возможно, неофициальное именование моего любимого града на Неве «Расчлениноград» сыграло со мной злую шутку. Случилась подмена понятий. Передергивание смыслов.
А если нет?
Мама и учитель отошли подальше вглубь комнаты для занятий. Сидят, пьют теплую водичку из термосов. Тихонько переговариваются, и вроде как не смотрят на меня сию секунду.
Действую, пока не поймали на горячем. В смысле, на холодном (оружии).
Хватаю злосчастный рисунок, складываю вчетверо. Комкать или рвать нельзя — услышат. Чтобы не оставлять следов, запихиваю сложенный лист в рюкзачок.
Мать моя купила его для удобства ношения всяких там кисточек, карандашиков и прочая. На мои честно заработанные. Хорошо, что я по приходу, когда достала нужное, не застегнула молнию. Просто накинула лямки на спинку стула.
План Б! Еще один лист, карандаш (все тот же ЧБ), чиркаем нечто вроде чучела огородного, к тому же кособокого. За принадлежность к женскому полу у нас отвечает длина черных волос.
Минимально подкрашиваем. Мозг, видимо, в попытке извиниться за сотворенное, подкидывает воспоминание, что удобнее растушёвывать не пальцем, а бумажкой. Применяю. Да, удобнее.
Затем берем черный фломастер (за неимением кисти и туши, а также навыков в их использовании), и сбоку от фигуры чучела предельно аккуратно выводим ключ: мать, один из ключевых иероглифов. Обычно в текстах используют другое написание, но там сложно. Значительно сложнее этого.
— Закончила! — радостно оповещаю взрослых.
Саму потряхивает от того, как прошлась по острию ножа… В прямом смысле.
Учитель поднимает с парты мое художество. Цокает языком: тихо, но детский слух хорош.
— Мне кажется, — говорит, аккуратно подбирая слова. — Для Мэйли будет лучше посвятить больше времени каллиграфии. К ней у вашей дочки явная предрасположенность.
— Верно, Мэйли нравится писать, — на лбу ма образуется складочка. — Хоть ей и рано такое по возрасту.
— Очень хорошо! — учитель берет оба мои художества, двумя руками передает их родительнице. — А к рисованию вы с ней можете обратить позже.
«Позже» с языка взрослых — тоже самое, что и никогда.
— Мэйли, ты не сильно расстроилась? — спрашивает мать моя на улице. — Если хочешь, мы поищем другой кружок рисования. Пусть он будет подальше, но мы справимся. Можем ездить на метро.
— Нет, — мотаю головушкой, хвостиками и в целом взбалтываю содержимое своей тупой башки. — Я передумала. Учитель правильно сказала: мне лучше заниматься каллиграфией.
Безопаснее. А то фиг знает, что в следующий раз мое внутреннее и потаенное вытянет из недр своих на белый лист? Скажем, что-то из жизни прошлой.