устало сел на лавочку. Совесть скребла — ради чего мужика сорвал? Кому-то, может, и правда дрова нужны, а он тут…
— Заглох я, Степаныч, помпу новую надо, давай на санках перевожу, где тебе?
— Кидай здесь, Коля.
Дед оставил ведра под березой и поплелся за санками.
К машине шли вместе.
— Я, Коль, сам перетаскаю, ты поезжай, без помпы-то дотянешь?
— Перетаскаю…
— Нет, — дед был решителен, — сегодня мои приедут, пусть и таскают. Для них стараюсь…
— Надолго они?
— На два дня…
— Хе-х… на два дня, а ты их дрова колоть?! Они что же, правда, что ли, любят? — Сам Колька терпеть не мог этого скучного деревянного дела, и дрова часто колола Наталья.
Дед не ответил. Он не знал. Ему, выжившему, видно, из ума, хотелось, чтобы они хоть что-нибудь любили в его деревне.
Колька завелся и уехал. Дед погрузил три чурбана на санки. Впрягся. Его поташнивало и нехорошо было внутри. Чурбаков Колька привез много, и дед решил, пусть уж будет, как будет. Перетаскают пацаны — хорошо, нет — сам потом перетаскаю.
Он разгрузился у бани, подбросил в печку и пошел прилечь…
Проснулся — темно в избе и холодно, утром забыл затопить. Дед чувствовал себя разбитым и одиноким, как никогда. Надел ушанку, валявшуюся рядом на табуретке, натянул на себя одеяло, лежал и думал: почему так? Отчего это он так старался все эти дни, бегом все… а теперь, когда ребята вот-вот, может, через полчаса, приедут, у него так пусто в душе… Ничего неохота было — приедут, не приедут… Подумал о чурбаках, валяющихся на озере и возле бани, о бане, где он не закрыл заслонку печки и все тепло уже вытянуло…
Не приедут они, понял вдруг дед. Подумал даже укрыться тулупом и уснуть, да Джек голодно взлаял во дворе. Тимофей Степаныч нахмурился, осторожно сел в кровати. Спина ныла как следует. «Это теперь надолго», — пробормотал про себя, нашаривая клюку. Лампу зажег. «Парнишки мои… вот бы…» Дед поднял лампу, рассмотрел часы на стенке — девять. В два собирались выехать, ребята мои, не приедут уже…
Покряхтывая, затопил печку, накормил пса, посмотрел в темноту озера: если бы ехали — видно было бы свет. Света не было. Одинокая луна висела над островом. Одна на все черное небо. Лес шумел. Меняется погода, рыба клевать не будет, может, и хорошо, что не приехали.
Он сел к окну, порезал кусок сала, подсохшую половинку ржаного хлеба, луковицу разрезал, подумал о чем-то и сходил в сени. С бутылкой вернулся. Открутил ей башку, налил по-старому, полстакашки, поднял и увидел, как остров, неразличимый до того в темноте окна, просвечивается насквозь. Дед поставил стакан, прищурился, мурашки пошли всем телом, временами свет достигал берега — машина ехала к нему.
Дед, костеря себя на чем свет стоит, выскочил на крыльцо. Едут ребята! Господи, вот спасибо! Ой-ей-ей! У старика аж слезы навернулись, он погрозил им клюкой в темноту… Тимка! Степка! Заковылял в избу, качая на себя головой и соображая, чем же угощать, но не выдержал и вернулся на крыльцо. Замер, опираясь на клюку и прислушиваясь к странному звуку мотора…
Это был Колькин уазик. Хоть и сносило ветром, а по реву ясно было. Дед еще послушал — Колька едет, починил, значит. Он ушел в дом, сам все прислушивался, но машина не подъезжала, мотор вхолостую молотил где-то в темноте. Чурбаки грузит, понял дед. Он поставил вариться картошку в мундирах, спустился в подпол, набрал огурцов и капусты в миску.
Колька был с Натальей. Он сбрасывал дрова у бани, а Наталья с сумкой и еще с чем-то под мышкой вошла в дом:
— Здорово, Тимофей Степаныч, гостей не выгоняешь?
— Заходи, Наташа. — Дед шарил в темноте за печкой вторую лампу. — Починил Николай машину-то?
— Он их все время чинит… — Наталья поставила на стол бутылку, банку с красными и желтыми консервированными перцами, миску с блинами развернула из тряпья, попробовала толстыми пальцами — горячие, кастрюлю размотала с вареной картошкой.
Наталья была Кольке под стать, крупная женщина, делала все молча, уверенно и спокойно, как будто о чем-то думая. «Скучно ей в Матюнине, — дед протирал от копоти стекло лампы, — одна бабеха на всю деревню да две старухи негодные. Поговорить не с кем, вот и гоняет телевизор целыми днями».
Николай вошел. Он всегда входил, как будто стесняясь чего-то. Может, своих размеров или запаха соляры, пропитавшего его навсегда.
— Отметим, что ли, праздник, Тимофей Степаныч!
Выпили. Поели. Колька тут же зевать стал. Так, что рот ладонью не закрывался. Дед, уставший и тоже сонный, сидел, глядя в окно. Он и понимал, что нехорошо, но говорить ни о чем не хотелось. Наталья сгребла в таз грязную посуду, накопившуюся за три дня, забрала одну лампу и пошла мыть в сени. Рукомойником забренчала…
…Проводить вышел. Расслабленный, пьяненький сел на крыльцо. «Хорошие вы ребята!» — думал, глядя, как Наталья забирается в машину. Уазик, светя одной фарой, жалобно подвизгивал, его кособочило до самой земли… «Что же ты, Господи, детишек им не дашь? — вздыхал дед. — Молодые, здоровые… с детишкамиребятишками хорошо. Вон у меня — двое внучат! Разве плохо?!»
Машина, далеко ощупывая ночное озеро узким желтым пучком, свернула за остров, и ее не стало видно.
Кружка кофе
Андрей дошел до лагеря, плюхнул кукан у воды. Ленки, насаженные на тальниковый прут, бессильно разъехались хвостами по песку. Не освободиться уже было, и они только глотали воздух, жадно раскрывая жабры. Рыбак прислонил спиннинги к лодке, сполоснул руки. Верхний ленок съехал с кукана и запрыгал, пачкаясь. Андрей присел, провел рукой по гладкому рыбьему телу, счищая песок и речной сор. Ленок снова стал золотистым, плавники растопырил.
Вчера вечером, когда они чалились и ставили лагерь, лил дурной ливень. Серо-черное небо не отличалось от кипящей речки. Все было скользким мокрым месивом: шмотки, палатка, дрова… руки, грязные по локоть.
Сейчас же речка мягко переливалась под солнцем и отражала чистое небо. Было одиннадцать утра, а уже жарило. Палатка обвисла и не везде еще высохла, промокшие вещи разложены вокруг на бревне и кустах. Стас все вытащил на солнце и куда-то исчез. Андрей огляделся — не видно было дружка.
Стас всегда что-то делал: зашивал портки, которые давно надо было выбросить, сапоги клеил, чистил картошку, и видно было, как он доволен этим простым делом, зависящим только от него. Полощет Стас штаны в речке и улыбается сам себе в редкие светлые усы, почти незаметные на