Она сказала, что джинсы стоят пятнадцать. Сколько же это по-нашему, шептал Ролинс.
Один мексиканский песо – двенадцать с половиной центов. Помни об этом…
Сам помни! Короче, почем штаны-то?
Доллар восемьдесят семь.
Черт возьми! Мы неплохо живем. Через пять дней у нас получка!
Они купили себе еще носки и нижнее белье, потом выложили все на прилавок, чтобы хозяйка посчитала, сколько они ей должны. Она завернула покупки в два отдельных пакета и перевязала их бечевкой.
Сколько у тебя осталось, спросил Джон Грейди.
Четыре доллара с мелочью.
Купи себе сапоги.
У меня немного не хватает.
Я одолжу.
Точно?
Точно.
Нам сегодня потребуются финансы на вечер.
Еще пара долларов останется. Давай.
А что, если ты захочешь угостить свою прелесть шипучкой?
Это разорит меня на четыре цента. Валяй покупай.
С сомнением во взгляде Ролинс взялся за пару сапог, затем поднял ногу и приложил к подошве один из них.
Жмут.
А ты примерь вон те.
Черные?
Ну да! А почему нет?
Ролинс надел черные сапоги и прошелся в них взад-вперед. Хозяйка одобрительно покивала.
Ну, как тебе?
Вроде нормально. Только к этим каблукам надо привыкнуть.
А ты потанцуй.
Что?
Потанцуй, говорю.
Ролинс посмотрел на хозяйку, потом на приятеля.
Черт побери. Перед вами великий комик.
Ну-ка спляши, как ты умеешь.
Ролинс отбил чечетку и остановился, победно ухмыляясь в облаке поднятой им пыли.
Ке гуапо[51], сказала хозяйка.
Джон Грейди улыбнулся и сунул руку в карман за деньгами.
Мы забыли купить перчатки, сказал вдруг Ролинс.
Перчатки?
Ну да. Мы, конечно, маленько приоделись, но работать-то все равно придется.
Верно.
Эти веревки из агавы протерли мне все ладони.
Джон Грейди посмотрел на свои руки, спросил женщину, есть ли у нее перчатки, и они купили себе по паре.
Пока она заворачивала их, они стояли у прилавка, и Ролинс смотрел на свои сапоги.
У старика Эстебана в конюшне есть отличные манильские веревки. Как только подвернется случай, позаимствую одну для тебя, сказал Джон Грейди.
Черные сапоги. Надо же! Всегда мечтал стать разбойником с большой дороги, сказал Ролинс, качая головой.
Хотя вечер выдался довольно прохладным, двойные двери были распахнуты. Человек, продававший билеты, сидел на стуле, на деревянном возвышении, и потому при появлении очередного посетителя ему приходилось нагибаться, чтобы получить от него монету и вручить билет – или принять корешки от тех, кто выходил и теперь возвращался обратно. Большое строение из саманного кирпича подпиралось снаружи столбами, из которых далеко не все являлись частью его первоначального облика. Окон у строения не было, а стены сильно потрескались и местами, казалось, вот-вот обвалятся. Освещался зал двумя рядами электрических лампочек в бумажных мешочках, раскрашенных акварельными красками так, что на свету были видны следы от кисти. Зеленые, красные и синие абажурчики казались одного цвета. Пол хоть и подмели ради такого случая, но под ногами похрустывали шелуха от семечек и солома. В дальнем углу зала вовсю наяривал оркестр, расположившийся на возвышении из соломенных снопов, в раковине из согнутых железных листов. У подножия эстрады были установлены «прожектора» в больших жестянках из-под повидла, обложенных кусками цветной материи, которая весь вечер потихоньку себе тлела. Отверстия банок были затянуты цветным целлофаном, и прожектора отбрасывали на раковину причудливые тени музыкантов. Под потолком в полумраке время от времени проносились с жуткими криками козодои.
Джон Грейди, Ролинс, а также местный парень Роберто стояли у дверей в темноте среди машин и фургонов и передавали друг другу пинтовую бутылку мескаля. Роберто приподнял бутылку и сказал:
А лас чикас![52]
Роберто сделал глоток и передал бутылку дальше. Джон Грейди и Ролинс также сделали по глотку, после чего насыпали на запястъя соли из бумажки и лизнули. Роберто затолкал в горлышко бутылки пробку из кукурузного початка и спрятал бутылку за колесо грузовика. После чего они поделили на троих пачку жевательной резинки.
Листос[53], спросил Роберто.
Листос.
Она танцевала с высоким парнем с ранчо Сан-Пабло. На ней было голубое платье, и ее губы были накрашены. Джон Грейди, Роберто и Ролинс стояли у стены и смотрели на танцующих, а кроме того, поглядывали на девочек в дальней части зала. Джон Грейди стал проталкиваться между группками молодежи. Пахло потом, соломой и одеколоном всех оттенков. На эстраде аккордеонист отчаянно боролся с непослушным инструментом, усердно топая в такт. Затем он сделал шаг назад, и вперед вышел трубач. Алехандра вдруг посмотрела через плечо партнера туда, где стоял Джон Грейди. Ее черные волосы были высоко завязаны голубым бантом, и затылок белел словно фарфоровый. Когда она снова повернулась в его сторону, на ее губах появилась улыбка.
До этого он никогда не дотрагивался до нее. Ее рука оказалась очень маленькой, а талия тонкой. Она посмотрела на него с какой-то решительностью, улыбнулась и прижалась щекой к его плечу. Голос трубы направлял танцующих в их одиноких и совместных странствиях. Вокруг лампочек в мешочках кружили мотыльки.
Алехандра говорила на английском, выученном в школе, и он пытался отыскать в каждой ее фразе тот смысл, на который надеялся. Он повторял ее слова про себя и снова ставил под сомнение их истинное значение. Она сообщила ему, что очень рада видеть его здесь.
Я же сказал, что приду.
Сказал…
Труба неистовствовала, увлекая их в жаркий водоворот.
А ты думала, что я не приду?
Она откинула голову назад и посмотрела на него с улыбкой. Глаза ее сверкали.
Аль контрарно… Наоборот. Я знала, что ты придешь.
Когда музыканты устроили себе перерыв, они подошли к буфету и он купил две порции лимонада в бумажных конусах. Они вышли на дорогу. Навстречу им то и дело попадались парочки, и они желали друг другу доброго вечера. Было прохладно. Пахло землей, парфюмерией и лошадьми. Алехандра взяла его за руку, рассмеялась и сказала, что он мохадо реверсо, очень редкое животное, которое надо холить и лелеять. Он рассказывал о себе. О том, как умер его дед и продали ранчо. Они уселись на длинное цементное корыто-поилку. Она скинула туфли, положила их себе на колени и, вытянув в темноту босые ноги, стала задумчиво водить пальцем по темной воде. Вот уже три года, как она училась в школе-интернате. Ее мать жила в Мехико, и по воскресеньям она приходила к ней домой обедать, но иногда они обедали вдвоем где-нибудь в городе и потом отправлялись в театр или на балет. Мать говорила, что жить на асьенде скучно и одиноко, но и в городе у нее было мало друзей.