class="p1">— Ты и сейчас слеп.
Видеть во сне ту, что наяву живет в тебе словно бы сном. Сон во сне. Когда пробудишься, где ты окажешься? На минуту ему, ничего не боящемуся, стало страшно. Потом он шагнул к ней. Может быть, хоть так получится обнять, прикоснуться. Очень ему этого не хватало. В остальном — как и не расставались. Жива она. Просто ему приснилось вот это всё, он проснется — все будет, как было прежде. Сияя обнаженным телом, зрелым в своей красоте античной статуи, она поднялась из кресла, но за ней, налипая на плечи, охватывая бедра, тащилась лохмотьями тьма, рвала ее на куски. И там был зов, на который в Праге он ответил стволом наведенного «глока», зов, от которого он в прошлый раз устоял, но сейчас не имел ни сил, ни возможности сопротивляться — самому себе.
Восходящий цветок чресл, корнями проницающий, расцветающий в мозг, и вершина внезапно прямо там, во сне.
Глава 21 Что такое любовь
Проснулся от взгляда.
Напротив сидела Анелька.
— Пап… нужно поговорить.
Тело болело, разбитое, все целиком. Такое ощущение, словно в тренажерке засыпало блинами от штанги — ковровой бомбардировкой. Не говоря уж о том, что тинейджерская неловкость эта ниже пояса…Но повозился в одеяле, буркнул:
— Давай поговорим.
— Что такое любовь?
Нашла же, право слово, у кого и когда спросить. И ей не ответишь, что просто еда.
— Способ заботиться друг о друге. И терпеть рядом человека, к которому в здравом уме и близко не подойдешь. И так — много лет подряд.
— Звучит не слишком романтично.
— Так староват я для романтики. Романтика всегда — лютая глупость, совершенная под влиянием гормонального всплеска. Зато на мой здравый смысл можешь вполне рассчитывать.
— А здравый смысл…
— Да. Набор предрассудков, приобретенный в зрелом возрасте.
— А некоторые мои друзья считают тебя… ну, романтиком.
Что?! Ясный пан Ян Казимир Грушецкий с трудом удержал кривую, глумливую ухмылку, ползущую на лицо:
— И в чем же, позволь спросить, мой, по мнению твоих друзей, романтизм?
— Ты прожил жизнь, как хотел.
Ах, это милое прошедшее время в устах двадцатилетней по отношению к еще живому. Положим, положим. Но если бы «как хотел». Сборщикам вершков — а таковы все сторонние наблюдатели, не исключая и собственных детей — никогда не видны корешки. Они попросту не предполагают наличия корешков. В этом «как хотел», например, сама Аниела была отнюдь не тем пунктом, которого он хотел, но сложилось как сложилось, и не пожалел об этом ни разу. Возможно, потому не пожалел, что ребенок и любовь к матери ребенка не были нерасторжимы в его голове. Дети — последствия любви или неосторожности, только и всего. И обязанность, если говорить о мужчине. Еще одно «ты должен» кому-то там, только этот свой долг он выбрал самостоятельно. И девочка получилась красивая, что уж.
— Так-то я ее еще не прожил, Анель.
— Да я не об этом! Что ты сразу…
— Короче, дочь. Тебе нужен секрет, как жить «как хочешь», не будучи романтиком?
— Да.
— Делаешь, что хочешь, исходя из соображений здравого смысла, и огребаешь за это все полагающиеся последствия.
— Да как это — делать что хочешь-то? Никогда же не получается!
— Да пойми ты. Мы всегда, всегда делаем, что хотим. И только после придумываем оправдания, что нас якобы заставили — обстоятельства или люди. Но эти люди и обстоятельства — тоже мы.
— И как это относится к любви?
— Вообще никак, Анель. К любви ничто не относится. Она просто есть.
Фраза в духе Элы. Она сказала бы именно так.
Она просто есть, и ты никогда не поймешь, почему ее удостоен.
А материнская любовь, скорбное провидение матери идут как одна доза за две.
Полностью проснуться было никак невозможно, минувший сон стоял перед глазами, сочился из щелей сознания в реальность, он снова везде видел ее, Элу. И внезапно ощутил, как устал от бесконечного повтора картинки, поставленной на repeat. От постоянного осознания своего падения, преступления, халатной бездумности, стоившей ему двух женщин, ребенка и самого себя. И всего его налаженного, привычного, окружающего мира.
За завтраком мутно тупил. Анелька унеслась встречаться с местными приятелями, теми самыми, для которых он — конченый романтик. А пани Зофья была необычно напряжена. По тому, как позвякивала ее ложечка о кофейное блюдечко, он мог бы прочитать целую симфонию переживаний. Но не хотел. Закрываться от чужих чувств — насущная необходимость, когда ты хочешь хоть немного сберечь свои.
— Ян…
— Что?
— Можешь мне сказать, что случилось?
— С кем?
— С тобой, конечно же, что за вопрос.
— А почему ты решила, что непременно что-то случилось?
— Я же не слепая, — и она устало вздохнула. — И я не говорю, что случилось сейчас. Пять лет тебя было не выманить домой, потом мы наконец встретились дольше, чем на сутки, и что? Ты откровенно избегаешь нас.
— Так заметно? — голос его зашершавился раздражением. — Ты же знаешь, что я…
— Да, я знаю, какой ты. И каким ты был много лет подряд тоже знаю. Но ты поменялся, Янек, и я не понимаю, в чем именно.
Если нужна была подсечка, чтоб, сидя, он потерял равновесие — это была она.
— Мам, не накручивай? Если я был недостаточно внимателен к вам обеим…
— Был. Я не об этом.
— О чем тогда?
— О том, что не стоит сторониться нас, даже если ты не знаешь, что и как рассказать. Я могу вообще ничего не спрашивать. Но я хотела бы, чтоб твои умолчания, твои перемены не стали поводом к отчуждению между нами.
Тошнота и головокружение. На мгновение Ян прикрыл глаза. Именно так на него, которого нигде никогда не укачивало, действовало вероятное раскрытие его сущности среди своих. Ладони потели от ужаса. Что угодно, только не это. И одновременно было больно почти до слез. Ему ведь предлагали материнское прощение авансом, не зная ни кто он, ни что совершил. Подарок, которого он не стоил… но в том и жестокая ирония, что подарки, настоящие, бесценные подарки, всегда и дают ни за что, ни на что не рассчитывая. Просто потому что могут себе это позволить. Но нужно же было отвечать ей что-то…
— Я вот думаю, а ты не хотела бы вернуться в Падую, в Местре уже сейчас? Девочка дурит здесь больше, чем полагается.
— Я разве с тобой о девочке разговариваю? Девочка дурит ровно столько, сколько полагается в двадцать лет… вот так живешь-живешь, и