хата уже горела, он понял — не прорваться. С раненой ногой далеко не уйти, догонят. Пора, видимо, хоть напоследок дрыгнуть ногой. Как тятька в таких случаях говаривал.
Однако все его существо протестовало против того, что должно было произойти. Он всегда считал себя удачливым и не мог сейчас примириться с тем, что везение изменило ему; это было так несправедливо. Он не хотел думать, почему это может быть справедливым по отношению к другим, кто находился рядом и погибал на его глазах, и совсем несправедливым по отношению к нему, пусть и здоровому, очень живучему парню, но все равно не имеющему никакого права рассчитывать на что-то почти невероятное в тех условиях, где смерть настигает человека неожиданно в самых невероятных положениях. И все-таки вопреки установившимся в военное время нормам, вопреки тому, что повседневно совершалось вокруг него, собственная его жизнь казалась ему почему-то беспредельной. И хотя он дважды, правда оба раза легко, ранен был, по-прежнему не допускал мысли, что может умереть, продырявленный какой-то малюсенькой пулей. Не верилось ему, чтобы кусочек свинца весом в девять граммов способен был оборвать сразу жизнь в его крепком, не поддающемся устали теле. Ну, продырявить, конечно, продырявит, пусть даже порвет жилы и связки, раздробит кость, но это же еще не конец, не может же его природная живучесть полностью уйти через крохотную дырочку. Сознание отказывало ему в достоверности смерти, принятой от пули. Он верил в силу своей пули, но не верил в силу чужой. В таких случаях граната была надежнее.
Он достал из кармана последнюю гранату и подержал ее на ладони, ощущая ее смертоносную тяжесть, приноравливаясь ловчее пальцами к рубчатым холодным граням, согревая их своим теплом. Потом он еще лежал на полу, чувствуя, как гулко бьется под курткой его сердце.
«Вот и все, — думал он. — Скоро мне крышка. Но прежде, чем окочуриться, я должен подняться. Подняться во что бы то ни стало и умереть стоя, так, как нас учили. Но перед этим мне хотелось бы убить еще несколько фашистов. Хотя бы одного даже. Это так важно, когда становится меньше еще одним фашистом, — тогда товарищам легче победить. Проклятые фрицы! Я им еще навяжу бой, умирать, так с музыкой… Хрен с ним, что меня больше не будет. Не будет отчаюги Вовки, славного парня из Боготола… Ты плачешь, Вовка?.. Ах, какой же ты дурачок. И чего ты плачешь? Совсем как пацан. Хорошо, хоть никто не видит. А может быть, это от дыма ест глаза?.. Ну ладно. Давай-ка прощаться с людьми и вставать. У тебя же всегда все так хорошо получалось. И в бою, и вообще… Только с Танькой ничего не получилось. Может, и хорошо, что не получилось. Таньке еще жить да жить, кучу пацанят еще нарожает. И пацаны эти никогда не увидят войну, потому что это есть наш последний и решительный бой. Потому что сегодня ты вот здесь… Ну вот и подходит эта минута. Твоя минута…»
Он поднял голову и оглянулся на Чижова, который, сидя на корточках у второго окна, на ощупь набивал последними патронами диск. В хате было уже полно дыма, слышалось, как трещит наверху крыша, с нее срывались подтаявшие глыбы снега, застилая порошей окна, в этой мути трудно было что-нибудь разглядеть.
— Чижов, а Чижов! — позвал Володька.
— Ну? — Тот подполз к нему, привалился рядышком.
— Вот что, вот что надо, Чижов, — горячо зашептал Володька, хватая его за отворот маскхалата. — Я пойду сейчас… У меня граната… Ты понял? А ты… ты попытайся. Кто-то же должен из нас вырваться, понимаешь. Иди к Бате. Не ищи Васина… Я тебе, друг, приказываю…
— Уже не вырваться, — сказал Чижов.
— Вырвешься! Ну, Чижов!
— Не могу я… нельзя мне. Одному туда нет мне ходу. Мне же никто не поверит, если я один…
— Я же тебе все пароли, все явки сообщил, а мне их Кириллов. Понял? Поверят, друг… Иди! Теперь-то ты проверенный, в доску свой.
— Все равно всякое могут подумать. Скажут: предатель, завел ребят, погубил.
— А ты не паникуй! — разозлился Володька, задыхаясь от едкого дыма. — И пусть не поверят! И пусть даже тебя шлепнут, а ты карту доставь… Вот и все.
Чижов нетерпеливо повел плечом.
— Лучше я здесь останусь. Для меня так честнее будет.
— Да пойми же ты, дурило, дорогой! Пойми! Это последний шанс, можно еще вырваться. Чтобы наши там все узнали про нас. А может, еще в лесу за Десной встретишь отряд Васина… А? Иди, иди! А потом пускай и шлепают, если не поверят. Но ты должен, понимаешь? Приказ должен выполнить. Там помощи люди ждут, надеются. Не мне же тебя учить.
— Ладно, иду, — хриплым голосом выдавил Чижов.
— Ну вот, вот, давно бы так, а то ломаешься… Спасибо, Иван Дмитриевич, уж ты не дрейфь. Ну… дело в шляпе, да?!
И он рывком оттолкнулся от Чижова. А тот, угрюмый, поникший, даже с места не сдвинулся, и только сердце у него на миг похолодело, сжалось, как тогда летом под Севастополем, у моря…
Изба пылала, с крыши на землю обрушились стропила, высоко взметнув кверху сноп искр; огненные клочья несло ветром далеко по улице, то вздымая в воздух, то швыряя на багровый кипящий снег.
Приподняв голову, Володька еще раз обвел долгим жадным взглядом заполненную косматым дымом чужую горницу с трепетно шевелящимися стенами, освещенное заревом подворье в рыхлых сугробах, так ярко отблескивающих, что рассветное небо над ними казалось еще по-ночному непроглядным. А потом он встал и, прежде чем выдернуть чеку на гранате, старательно вытер рукавом куртки со лба холодный пот.
Держа автомат на изготовку, Чижов стоял в простенке, ближе к выбитому, без рамы окну, выходившему в огороды. Привалясь плечом к косяку и чуть спружинив согнутые в коленях ноги, он готовился выскочить наружу, как только раздастся взрыв. Краем глаза, повернувшись вбок, видел он, нет, скорее мысленно представлял себе, как Володька, полускрытый дымом, идет по двору с поднятыми над головой руками в рукавицах, где спрятана крепко зажатая в кулаке граната, в распахнутой куртке, с болтающимся на груди автоматом; идет медленно, то и дело спотыкаясь и припадая на раненую ногу. Потом, уже где-то за пожарищем, вынырнув из дыма, на виду у гитлеровцев, он остановился, затравленно завертел головой.
— Бросай автомат, ну! — кто-то крикнул ему громко издали.
— Сдаюсь я, сдаюсь, фрицы, вот я! Берите меня! — исступленно орал Володька, поворачивая во все стороны лицо, подманивая фашистов поближе к себе, и уже видел их, врагов своих, — темные