видеть.
– Я ездил в «Хилтон» отвезти вам вот это.
Не сводя глаз с дороги, он пошарил за моим сиденьем, нащупал большой потрепанный коричневый бумажный пакет и положил его мне на колени.
– Мне сказали, что вы уже выехали, и я вспомнил, как вы говорили, что собираетесь переехать в квартиру сестры на улице Бреннер. Я как раз ехал туда, когда заметил вас у дороги.
Я не помнила, чтобы упоминала при нем про квартиру сестры, но, конечно, от недосыпа память у меня затуманилась. Вчера после обеда я забыла, что договаривалась встретиться попить кофе с переводчиком моих книг на иврит, а зайдя к старому другу, хореографу Охаду Нахарину, я забыла в его квартире сумку. Но в то же время я готова была верить, что Фридман знает обо мне все, что он читал мое дело. Может, я даже хотела в это верить, поскольку тогда я была бы ни в чем не виновата.
Я отвернула край бумажного пакета и почувствовала запах плесени. Внутри лежало несколько хрупких бумажных изданий Кафки с рваными от частого чтения корешками.
– Чтобы помочь вам думать, – сказал Фридман, но не стал пояснять свои слова.
Я закрыла пакет, смяв его верхний край. Мы стояли перед светофором, перед нами переходила дорогу молодая пара, они обнимали друг друга за талии. Мальчик был красив, как бывают красивы только люди, выросшие на солнечном свету. Распахнутая у ворота рубашка открывала горло. Я повернулась к Фридману, который возился с зеркалом заднего вида. Он выглядел слишком старым, чтобы водить машину. У него, несомненно, был тремор правой руки. Может быть, как и кузен моего отца Эффи, он тоже вступил в закатный возраст, в котором реальность, поскольку от нее все меньше пользы, начинает подтаивать по краям?
Сигнал светофора сменился, и Фридман повернул на Алленби. Через несколько минут мы добрались до маленькой тихой улицы, где жила моя сестра. Я указала ему на дом номер шестнадцать – с парковкой, над которой он нависал, и чем-то вроде сада, умудрявшегося выглядеть одновременно и голым, и заросшим. Мы выбрались из машины, Фридман с помощью трости, стоявшей до того у заднего сиденья, сплошь покрытого собачьей шерстью. Сегодня его мозолистые ноги с потрескавшимися ногтями были обуты в кожаные сандалии. Я уже второй раз вытащила чемодан из багажника машины.
– Вы всегда так много вещей с собой берете?
Я возразила – среди родных я меньше всех брала с собой в дорогу, мои родители и брат с сестрой даже на сутки уезжали как минимум с тремя чемоданами.
– И это делает их счастливыми?
– Счастье тут ни при чем. Для них важно быть ко всему готовыми.
– Готовыми к несчастью. Для счастья готовиться не надо.
Он повернулся и посмотрел на окна квартиры моей сестры на первом этаже, закрытые металлическими ставнями. Из детского сада через улицу до нас доносилось пение Леди Гаги.
– И вы можете здесь писать?
Я помедлила, делая вид, что обдумываю ответ; на самом деле я делала вид, что есть шанс, что я смогу здесь писать, прекрасно зная, что никакого шанса нет.
– Если хотите знать, – призналась я, – работа идет туго. Я зашла в тупик.
– Тем более это повод попробовать временно переключиться на что-то другое.
– На что? На попытку придумать конец того, что Кафка не смог закончить или решил бросить, как большую часть написанного им? Вещи, которые так и вышли в мир, без окончания, и все равно произвели впечатление? Даже если бы мне удалось преодолеть робость, никуда бы не делось ощущение, что я перешла границу. Меня и собственная-то работа достаточно пугает.
Сквозь крупные листья дерева из джунглей на лицо Фридмана пятнами падало солнце; в уголках его сухих губ играла легкая улыбка, та потаенная улыбка, которая бывает у мудрых перед лицом чужой глупости.
– Вы думаете, то, что вы пишете, принадлежит вам? – спросил он негромко.
– А кому же еще?
– Евреям.
Я рассмеялась. Но Фридман уже отвернулся и принялся рыться в своих плотно набитых карманах. Его руки, тыльная сторона которых, сухая как бумага, была покрыта веснушками, похлопывали, нажимали и открывали «липучку». Это испытание могло тянуться часами: он был обвешан не менее густо, чем террорист-смертник.
Продолжая смеяться, я вспомнила знаменитые строки из дневника Кафки: «Что у меня общего с евреями? У меня и с собой-то мало общего». Их часто цитировали в неутомимых спорах о том, насколько еврейским было творчество Кафки. А была еще запись у него в дневнике о том, что он хочет засунуть всех евреев (включая себя самого) в ящик, пока они не задохнутся, и периодически открывать и закрывать его, проверяя, как идет процесс.
Фридман не отвечал, продолжая копаться в карманах; теперь я представляла, что карманы эти набиты листочками бумаги, заданиями, которые должны быть розданы другим писателям, чтобы огромная машина еврейской литературы продолжала катиться вперед. Но он ничего не обнаружил и либо забыл, что искал, либо ему стало неинтересно. Ясно было, что еврейской литературе придется подождать, как и все еврейское ждет совершенства, к достижению которого мы в глубине души вовсе не стремимся.
– И вообще, вы же сами сказали, – напомнила я ему, – книги больше никого не интересуют. В один прекрасный день евреи проснулись и поняли, что еще один еврейский писатель им нужен примерно как дырка от бублика. И теперь мы снова принадлежим только самим себе.
Из-за неодобрительного выражения лица и без того глубокие морщины на лбу Фридмана выглядели еще глубже.
– Пишете вы хорошо. Но вот эта фальшивая наивность – проблема. Она создает впечатление незрелости. Вы не лучшим образом выглядите в интервью.
На меня накатила усталость. Я взялась за ручку чемодана.
– Скажите, господин Фридман, чего вы от меня хотите?
Он поднял пакет с Кафкой с низкой ограды, на которую его положил, и протянул мне. Дно было немного надорвано, и казалось, что скоро разорвется весь пакет. Я инстинктивно потянулась к нему, чтобы книги не посыпались на тротуар.
– Мне очень лестно, что вы ко мне обратились, честное слово. Но я вам не подойду. Мне со своими-то книгами трудно справиться. У меня и без того сложная жизнь. Я не стремлюсь сделать вклад в еврейскую историю. – Я потянула чемодан к дорожке перед входом в дом сестры. Но Фридман еще не закончил.
– История? Кто говорил про историю? Евреи никогда ничему не учились через историю. Когда-нибудь мы оглянемся назад и увидим еврейскую историю как помеху, как отклонение, а значение будет иметь то, что и всегда имело значение: еврейская