Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 74
Есть только мысли, но это не мои мысли. Только ощущения, но это не мои ощущения.
Та сцена в архиве, когда Де Мейстер у окна шпарил Е5. Если бы мы все тогда могли подключиться к его голове…
То нас бы разорвало на кусочки, говорит Леннокс.
Наверное, он прав.
А ты бы разрешил? – спрашивает Леннокс. Разрешил бы залезть к себе в голову?
Мне же и так это предстоит, отвечаю я, мы же именно ради этого и затеяли все это путешествие?
А про себя я не уверен, говорит он. Вот представь, если бы я только что ответил: какая сцена с Де Мейстером, о чем ты, какое окно, что за Е5? А потом бы я смог погулять у тебя в памяти, чтобы прочувствовать твое воспоминание, – и тогда бы я, наверное, вспомнил и сам, но чье бы это тогда было воспоминание, мое или твое, или у меня вдруг окажется два воспоминания, импортированное из твоей памяти и активированное свое?
Не знаю, говорю я, думаю, что эти два воспоминания получилось бы удерживать в голове отдельно, меня больше волнует, можно ли будет одолженные таким образом или купленные воспоминания потом удалить из памяти или они останутся у тебя на всю жизнь.
Тоже правда, замечает Леннокс.
Какое-то время мы сидим в тишине.
Разворачиваемся назад?
Чего? Леннокс оглядывается на меня.
Еще не поздно вернуться, говорю я.
Нет, сейчас уже нельзя, отвечает Леннокс, слишком уж многое я тебе выболтал. Да ладно тебе, не напрягайся так.
Ну, утешил, говорю я. Разве ты не имеешь в виду то, как рассказываются истории, как мы передаем свои истории другим и вбираем в себя чужие, разве ты не говоришь всего-навсего о том, как устроена литература?
Леннокс кидает на меня удивленный взгляд: о литературе? А, ну да, я же тут с писателем сижу.
Я улыбаюсь, непонятно, кого я сейчас пытаюсь успокоить, Леннокса или себя. Может, я убаюкиваю себя, сведя все к той же литературе, нужно будет подумать об этом, но сейчас я вижу перед собой только Де Мейстера, его пальцы в живом мраморе бедер Е5. Потом я еще приходил в это общежитие, стоп, не еще, до этого я там не бывал; потом я как-то пришел в это общежитие и посмотрел изнутри наружу, на четвертый корпус. Как же это было, когда именно, почему я не могу подключиться к своей собственной голове, чтобы исследовать свою память, разве такое применение не будет гораздо функциональнее, чем бродить среди чужих воспоминаний?
Идет дождь, мы едем по мокрым задним планам старых картин, как будто мир – это музей, где на верхнем этаже прорвало трубу. Сейчас бы я сидел рядом с матерью в ее уголке общей гостиной, рядом с госпожой Блейдсхап – Чистая Радость и госпожой Вромсхоп – Благочестивая Надежда[18], и я бы взял мать за руку, и она бы мне улыбнулась, благодарно и благосклонно, мать и дитя в одном лице, и я бы улыбнулся ей в ответ и подумал про себя: вот откуда я произошел, вот откуда у меня есть все то, что у меня есть, из ее генов и страхов, вот кто меня учил и от кого я перенял все то, от чего мне теперь надо избавляться. Хоть мы и утверждаем, что человек – это чистый лист, еще до того, как я научился держать карандаш, мой лист уже был исчиркан и искалякан и матерью, и отцом, каждый постарался по-своему, со своим набором генов. Красивым этот рисунок не назовешь, да и в принципе крайне маловероятно, чтобы из каляк и маляк получилось прекрасное, гармоничное изображение, вероятность примерно такая же, как если бы обезьяна случайно набрала полное собрание сочинений Шекспира, хаотично стуча по клавишам печатной машинки.
И я бы листал вместе с ней книгу «Ворсхотен на старых открытках» и подольше останавливался бы на той открытке, где видно дом, в котором она родилась. На протяжении лет можно было отслеживать ее регресс по тому, как она реагировала на эту фотографию. Я всегда сначала показывал на другой дом: вот тут ты родилась? Нет, нет! (И взгляд при этом: как ты вообще мог такое подумать?!) – «А, вот тут? Да! Да! Но со временем ее возмущение становилось все сдержаннее и тише, пока не превратилось в почти незаметное покачивание головой; а в узнавании оставалось все меньше радости, оно выродилось сначала в осторожный кивок, пока затем и он не исчез, и казалось, что она просто смотрит на бумагу, на которой напечатана фотография, а не на само изображение и терпеливо ждет, пока книжку не уберут из ее поля зрения.
Вот к ее памяти я бы хотел подключиться, чтобы посмотреть, что там еще осталось, уничтожены ли только тропки между ячейками, или само содержание тоже пропало, увидеть, как выглядели ее воспоминания о войне, которые всплывали вдруг, но в слова она их облечь не могла. И какая информация сохранилась у нее в голове обо мне, какой образ меня у нее остался, загораются ли там до сих пор злобные огоньки под табличками НЕ ОКОНЧИЛ ШКОЛУ и НЕРЯШЛИВО ОДЕВАЕТСЯ.
Одним из последних пропал ее критический взгляд. Каждый раз, когда я прощался с ней в ее уголке рядом с дамами Чистая Радость и Благочестивая Надежда, она пробегалась по мне взглядом. Она почти и не говорила-то уже, но однажды протянула вперед свою дрожащую руку и проскрипела: неряшливо! Я проследил за ее взглядом и увидел, что один конец моего шарфа свисает до колен, а второй еле дотягивается до локтя. В таком виде на улицу выходить, конечно же, нельзя. Пока я поправлял шарф, она смотрела на меня одобрительно, ясным взглядом, полным осознанности и удовлетворения, взглядом, вырвавшимся из царства деменции в ее голове. С той среды я всегда следил за тем, чтобы ко времени прощания в моей одежде была какая-то погрешность. До середины лета я специально брал с собой шарф, когда ехал к ней, чтобы, одеваясь, как-нибудь странно его повязать, или криво, или чтобы узел был слишком слабый, но в какой-то момент она перестала на это реагировать, и мне пришлось вносить в свой гардероб более существенные изъяны. Много месяцев подряд прекрасно срабатывал трюк с надеванием куртки наизнанку. Нет, нет! – кричала мать, упрямо мотая головой. В конце концов я представал перед ней в вывернутом наизнанку пиджаке и незастегнутой рубашке, с незавязанными шнурками, спущенными до пола штанами и галстуком, повязанным на голову, – ладно, не совсем так, конечно, про галстук это я завернул. Когда и к таким выкрутасам она стала относиться совершенно нормально, я решил, что эксперимент можно завершать, в том числе из-за реакции окружающих. Медперсоналу-то было все равно, они понимали, чего я добиваюсь, но вот случайно пришедшие родственники других проживающих кидали порой удивленные взгляды, а однажды я к тому же услышал, как госпожа Чистая Радость, которая была еще в очень неплохой форме, спрашивает у госпожи Благочестивая Надежда, почему этот молодой человек постоянно раздевается перед матерью; мне не хотелось попасть в анналы таким, пусть даже эти анналы и так скоро закроются навсегда. Мне хватало господина Стемердинка, который каждый раз, когда я, поцеловав мать на прощание, проходил мимо него, пихал меня своим острым локтем под бок и выкрикивал с заговорщицким видом: старый развратник! Я всегда вежливо останавливался и ждал, пока он совершит свой маневр, после того как один раз я слишком быстро прошел мимо и он чуть не выпал из кресла, пнув локтем воздух.
В том, что последним способом поддержать контакт с матерью оказалась одежда, была ирония – нет, не ирония, закономерность. Это была одна из тех вещей, ради которых она, как оказывается, жила: следить за тем, чтобы ее сын и дочь выходили из дома прилично одетыми, защищенными не только от плохой погоды, но и, главное, от соседских пересудов. Ее дети не должны были навлекать на нее позор, и даже не на нее саму, а на ячейку общества, членами которой мы все являлись и за которую она несла ответственность в плане одежды: на семью. Что соседи скажут? – настоящими богами моей матери были соседи. Господь на небе судит человека уже после смерти, и это тоже не самая приятная перспектива, но соседи опаснее: они тоже видят
Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 74