На стрелке двух улиц его как бы невзначай догнал и засеменил сбоку некто запыхавшийся. Дмитрий Алексеевич не стал оборачиваться (но тот заговорил сам, протягивая то ли свёрточек, то ли конверт — краем глаза было не разглядеть), а когда всё-таки оглянулся, то увидел простоватого крепыша, с виноватым выражением разглядывающего пачку бумажек, стянутую аптечной резинкой.
— Это не вы обронили?
«Доллары, — удивился Свешников. — Вот бы в самом деле найти клад».
— У меня таких сроду не бывало, — сообщил он с сожалением.
— Так ведь лежало под вашими ногами… Я поторопился, не то вы бы сами и подняли.
— Что ж, кто ловчее, тот и выигрывает. Ваше счастье — этакая находка! Оставьте себе, а я — позавидую.
— Как же просто так взять? Вот так и взять?
— Мне вы именно так и предлагаете, а деньги не мои.
— Ваши, тут больше никто бы не потерял, я свидетель. Помолчав (они ждали сейчас зелёного сигнала светофора), крепыш придумал новое:
— Возле вас упало, а я поднял, так давайте, хотя бы поделимся, что ли, пополам…
— С какой стати?
На первый взгляд парень был не из тех, кто постесняется взять лишний рубль. Ему скорее было бы свойственно, подхватив бесхозные деньги, быстренько сунуть их за пазуху и смешаться с толпою. Что-то в этой сцене было не так, и Свешников, ещё не угадав развязки, торопливо бросил, отворачиваясь, потому что начался переход:
— Спасибо за предложение. Было бы нечестно с моей стороны…
Последние слова Свешников говорил уже сам себе: оглядевшись на той стороне улицы, он нигде не увидел своего доброго незнакомца.
Осадок между тем остался от всего неприятный. С ним Дмитрий Алексеевич и пошёл вечером к мачехе: ему не терпелось поговорить — нет, не об утреннем приключении, а о планах Раисы.
У отца, доживи тот до наших дней, он вряд ли стал бы спрашивать совета в таком деле — уезжать ли, — во всяком случае, не пошёл бы к нему первому, как сейчас — к мачехе. Старший Свешников, наверно, и в средние свои годы не понял бы такой дури и блажи, как желание бежать из дому, а в годы поздние — и подавно. Он вовсе не был ретроградом, напротив, в своём кругу даже слыл вольнодумцем, но сыну и теперь легко было представить, как Алексей Дмитриевич цитирует передовицу из «Правды», клеймящую очередного перебежчика как предателя Родины (именно так, с большой буквы), а сам он, младший, подтрунивает, делая вид, будто плохо понял, кто тут кого и каким образом предаёт. В настоящее время, когда дело коснулось его самого, Дмитрий Алексеевич вывернул в уме отцовские представления наизнанку, приготовившись разъяснять каждому, что как раз его, до сих пор живущего в Союзе, и предали. Сама же родина и предала: один из лучших в своём деле специалистов, он после четырёх десятков лет службы теперь был, в благодарность за терпение, унижен обещанием ничтожной пенсии, то есть скорой нищетой и бесправием.
Сюрпризов от мачехи он не ждал: разница в возрасте, и без того небольшая, теперь словно бы стёрлась, а их поколения слились — во всяком случае, оба сделались единомышленниками: и тот и другая не читали газет, любили джаз, чурались массовых акций и завидовали редким невольным (других ещё не бывало) эмигрантам. Когда из страны выслали Бродского, Людмила порадовалась за того, сказав: «Щуку бросили в реку», а когда — Солженицына, повторила то же на американский манер: «Бросили кролика в терновый куст». Она и для себя хотела примерно того же, в виде путешествия по свету, и пасынок вторил ей: увидеть Париж, Нью-Йорк!..
В молодости эти города представлялись ему островами джаза в море мировой тишины.
Поначалу, когда Людмила — а именно так, по имени и на «ты», она попросила Митю себя называть, — когда Людмила вошла в дом Свешниковых, Дмитрий долго не знал её вкусов — пока она однажды не загорелась, услыхав, что пасынок собирается, и не в первый раз, в кукольный театр, на щедро сдобренный джазом модный спектакль.
— И я хочу, — заявила она строго.
— Это всего лишь пародия, — осторожно предупредил он. — Прямо скажем, не «Гамлет».
— И поэтому ты знаешь весь текст наизусть?
— Что делать, если у меня такая память?
— И всё же… Твои ровесники, кажется, валят туда толпами.
— Преувеличение. Но и в самом деле: там — джаз, и это смешная пьеса, и сюжет — съёмки в Голливуде такого кино, какого нам не увидеть, разве только если попадётся среди трофейных… Показали же «Судьбу солдата в Америке»…
— А там — милая песенка… «Приходи ко мне, мой грустный беби», — напела Людмила.
— О, ты помнишь! «Есть у тучки светлая изнанка…»? Тогда я отвечу: конечно, все мои одноклассники, все мы повадились к Образцову, смотреть «Под шорох твоих ресниц», чтобы слушать там джаз. Запретный плод всегда сладок, только мы, уверен, любили бы его и всегда. А вот в театре: «Мисс Блокнот, какая у нас пластинка для проверки на ритм?» — «Буги-вуги “Страсть моряка”». И представь, — сейчас же играют буги! «Без задержки», — как говорит один персонаж, Маус, опрокидывая стаканчик.
— Возьмём с собой Алексея? Или ты — с девушкой?
— Вот как? Мы разве идём вместе? С тобой?! — удивился Дмитрий. — О нет, не возьмём. Он сбежит в первом же антракте. Достаточно того, что я выпрошу у него денег на билеты. Зачем доставлять человеку ещё и другие неприятности?
На музыку они смотрели всё же по-разному: она была у каждого своя, и если Людмила могла ещё и сейчас получать удовольствие от довоенных фокстротов (и у неё сохранилась целая стопка пластинок), то Дмитрия, взрослевшего во время полного запрета джаза, а потому искавшего и собиравшего его по крохе, какая-нибудь весёленькая «Рио-Рита» уже не устраивала, он знал плоды и послаще, ведь это его сверстники сочинили и напевали: «От Москвы и до Калуги все танцуют буги-вуги».
Они пошли вдвоём, и Дмитрию было жаль, что никто не видит их вместе, и Людмила была в восторге от спектакля. Спустя пару месяцев она уже шутливо жаловалась на то, что пасынок обратил её в свою веру, и он возражал, напоминая, что вера у всех одна, различны лишь обряды — и тотчас стушёвывался, опасаясь, как бы, к слову, не пошла всерьёз речь о настоящей религии: тут он попал бы впросак, оттого что не читал да и в руках не держал ещё один запретный невиданный плод — Библию; где бы он взял её, когда достойные светские книги — и те добывались с трудом?
Дмитрию как-то удавалось всё время быть при книге: читать постоянно, одну за другой, без перерыва и не что попало, а по своему выбору; объяснять такое своё везение при общем книжном голоде он не брался. Людмила не могла угнаться за ним, и тем не менее о чужих вымышленных жизнях они могли говорить на равных и чужие города знали по романам одинаково хорошо, и Париж, например, оба знали по книгам лучше близкого Ленинграда, и у каждого были в нём любимые уголки — кафе «Ротонда», стрелка Сите, ночной рынок… Им были знакомы одни и те же места в Нью-Йорке и в Лондоне, и только о немецких городах, только о Берлине у них не заходило речи, и только в Берлине Дмитрий Алексеевич до сих пор не мог представить себе ничего, ни уголка, кроме разбитого рейхстага, да помнил два не имеющих вещественного наполнения имени: Унтер-ден-Линден и Александерплац.