Она рассортировала всё как сумела, разложив в удобном для Царёва порядке на свой палисандр, чтобы хотя бы минимально проявить уважение к классикам. Вряд ли, подумала, Павел её рассердится на такое самоуправство, за то, что любимые книжки его и на самом деле стали теперь «настольными».
Пытаясь с толком использовать остатки отпуска, заодно попросила Настасью помочь сделать перестановку в доме. Со спальни и начали, переиначив и остальное по её вкусу. Теперь их постель располагалась так, что утреннее солнце больше не било в глаза, зато свет его, ставший отныне боковым и не таким раздражительным и резким, будучи равномерно рассеянным в пространстве новой спальни, словно немного помягчал и подобрел, оберегая их сон и раннее пробуждение.
Столовой от этой незваной невесты тоже досталось немало. Обеденный стол, который, сколько Настасья помнила себя в этом жилье, всегда числился у них с Павлом Сергеичем главной мебелью, уехал в самый край помещения, прямо под окно, и теперь возможность сесть как люди вокруг него исчезла напрочь. Одна его сторона, длинная, теперь зажатая оконной стеной, улетала навсегда, не принося никакой пользы. Всего сторон оставалось три, и этого, как ей казалось, было явно недостаточно для жизни такого человека, как Царёв. Зато теперь, освободившись, сделалась совсем пустой середина, будто танцевать на ней хотел кто или кувыркаться. В опорожненном отныне центре столовой она по заданию этой Евгении расстелила ковёр, какой прежде висел у них на стене, придавая своим видом уютность и красоту всему жилью. Она, конечно, ничего не сказала, удержала при себе, пошла и сделала: там сняла, тут постелила. Но запомнила, испытывая при том некоторое тайное злорадство – подумала, вернётся хозяин, увидит, чего она тут без него наворотила, и скажет, чтобы обратно всё переделать: тут – назад скатать, там – снова привесить. И то правильно: как же так, ковёр такой красоты, новый, считай, ни разу не тронутый никем, кроме пылесоса, и – под ноги. Ну и по мелочи, разное: картинки настенные поменяла, какие просто местами меж собой, а под которые гвоздики новые попросила вделать. И всё поперевешала. До этого, пока уже совсем не успокоилась, отходила к другой стене, щурилась, нос себе чесала, молчала подолгу… потом возвращалась, просила подержать так и сяк, то повыше, а то чуть-чуть левей и вниз на полпальца. Короче, почти всё у неё сдвинулось или поменялось местами. В конце концов, чаю попросила, и сели пить с ней, вместе. Сказала:
– Спасибо тебе огромное, Настенька, за помощь. Мы с тобой большое дело сегодня сделали, Павлу Сергеевичу непременно понравится, вот увидишь.
Ну, Настасья покивала, соглашаясь, но только видом своим, а не головой; подумала, придёт хозяин, вот тогда держись, невестушка, узнаешь, кто тут у нас главный и чего скажет ещё на такое самоуправство, коль не по нраву ему окажется. А на словах поинтересовалась вежливо, намекая на похвалу:
– И откуда ж знаете про всё такое, куда надо и чего и обязательно на полпальца?
Женя пожала плечами, улыбку произвела тоже нормальную, непритворную. Она вообще всё время вела себя как-то не так, очень уж подозрительно естественно, будто по заказу. И это не могло в первое время постоянно не настораживать Настю. А Евгения тогда ответила ей, насчёт мебели:
– Не знаю, если честно, Настенька, у меня папа пишет, он чрезвычайно строгий в смысле композиции.
– Композитор, что ли? – не поняла та, – иль писатель? Пишет-то чего, про что?
– Да нет, ты не поняла, Настя, он художник, превосходный живописец, от Бога. А пишет в основном маслом, – на мгновенье она замялась, но тут же уточнила: – Я хочу сказать, писал раньше.
– А теперь чего ж, болеет? – участливо поинтересовалась домработница, – сам-то он где? В каком месте прописан-то, в здешнем каком или с далёка сами?
– Мы изначально сибирские, – улыбнулась новая хозяйка, – правда, я там пока ещё не была. А вообще, из Караганды, он у меня там работает, молодой ещё совсем, твоего возраста, наверное.
Исходя из этих слов Евгении снова выходила неувязка. «Вроде и похвалила, что молодая, как батя её, а вроде б и в матери ей же гожусь…» – подумала Настасья и всё же решила больше уйти в тайную обидку, нежели оценить комплимент по достоинству и существу.
21
Все эти дни, пока новая жиличка безвылазно обитала в их с Павлом Сергеичем квартире, Настасья, уже окончательно разуверившаяся в собственной незаменимости, не находила себе места. В этих резко изменившихся жизненных обстоятельствах место это, напрочь теперь обнулённое и ставшее совершенно иным, следовало вразумительно для себя же самой определить с учётом новых малоприятных реалий. Девчонка эта сама по себе вроде б и ничего, не гадина и не сволочь, какой вполне могла бы оказаться, присушив Павла Сергеича своими молодыми прелестями и безотказными совместными ночами. Про это Настасья знала и понимала, что Женя накрепко зацепила его собой. Ночью, не самой первой, а уже потом, чуть спустя, она, преодолевая страх и отвращение к самой себе, неслышной мышью пробралась под дверь хозяйской спальни и вслушалась в звуки, что шли оттуда и достигали её настороженных ушей. Правда, быстро осознав, что за дверью той для неё происходит наихудшее из того, что могло быть, она сразу покинула точку своего преступного нахождения, так же неслышно ушмыгнув в свой конец жилья. После плакала: недолго, но с болями, физическими, настоящими, с пружинной прищепкой изнутри грудины – первыми за все годы её верной службы.
Ей было сорок пять, и жизнь её кончилась. Конечно, никогда не надеялась она ни на какую близость с хозяином свыше той, поразовой, случайной, накатывающей на него в дни его небесных удач или просто по накоплению мужского желания. Но нечто очень далёкое, женское, изначально посеянное в душе её в тот самый день, когда он сказал ей, давай, мол, погрей меня, Настён, так и осталось незабытым, так и зажилось в ней, прикипев липким краем памяти.
И всё же девка эта была ей опасной, чужой, посторонней. Не могла Настя не понимать той простой вещи, что, коли не угодит она будущей жене, то попросту вылетит в один проворный миг из дому звонкой шампанской пробкой; не станет Павел Сергеич тратить на неё своё ценное время, разбираться да испрашивать, кто кого был у них неправей. Приворожила, хитровка, ясное дело.
В общем, было то, имелось и это. Всякие мысли теперь одолевали её, то борясь меж собой и сталкиваясь, а то уступая путь третьим, мирным, хорошим, какие подсказывали не дурить и не злобничать, а принять жиличку, как положено: угождать ей, как угождала самому, и подлаживаться, как делала это все годы, верно служа и не угодничая. Ей и самой хотелось бы, чтоб не жгло в серёдке, чтоб лишь доброе командовало в ней, не допуская до головы пакостных и завистливых дум, и чтоб и по дому, как прежде, делалось всё, будто б пелось и звенело – от души.
Но наступала ночь, одна, а за ней другая, и, если он не уезжал, то оба они уходили ночевать на своё почти уже супружеское ложе; ей же мечталось, чтобы не было их совсем, ночей этих ненавистных, хотя каждый раз оба желали ей спокойной ночи с самой обходительной и самой что ни на есть неподдельной улыбкой на лице. А главное и самое дурное, что в улыбку ту она верила, но только вера эта не помогала, а лишь добавочно раззадоривала, повергая в новую горечь и приводя к другому всплеску отчаянья и борьбы с самой собой.