– Каждый хочет понять, что ему делать дальше, – сказал я ему.
– Мы не видим даже дна в той чаше, которую держим в руках, – сказал он, после чего высморкался в платок и пожелал мне спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – сказал Зигмус.
– Прошу прощения, что потревожил ваш покой, – сказал ему Корчак.
– А это еще что такое было? – спросил кто-то в темноте, когда Корчак ушел.
– Пану доктору не больно хорошо приходится, – сказал Зигмус. Я слышал, как он зевнул.
– Что это значит? – спросил я.
– Ложись спать, – ответил он.
ОКАЗАЛОСЬ, ЧТО Я НЕПЛОХО СПРАВЛЯЮСЬ С ВЫГРУЗКОЙ УГЛЯ, о чем свидетельствовал тот факт, что я покрылся угольной пылью от пояса вниз, а не с головы до пят. Я также помогал разгружать цельное зерно, которое тучная женщина смешивала с конской кровью нам на завтрак. Меня пригласили вступить в хор, но я ответил, что не умею петь, еще меня пригласили в театральный кружок, и я ответил, что не умею играть. Тучная женщина обсудила со мной мое заявление и, кажется, решила, что мое положение безнадежно дальше некуда, поэтому не стоит волноваться о том, что меня могут вышвырнуть обратно на улицу. И она попросила начать наконец обращаться к ней «мадам Стефа».
Немцы сообщили Корчаку, что оконные стекла теперь следовало закрывать черной бумагой по ночам, поэтому мадам Стефа усадила меня за рабочий стол, принесла банку клейстера, ножницы и рулоны черной бумаги, поставила меня во главе четырех других детей, и мы начали делать экраны. Когда оказалось, что дети меня не слушают, она просила Зигмуса помочь. Тот возмутился, с чего он должен это делать, но она просто показала, где ему нужно сесть, и ушла. Он привел своего друга Митека и еще двоих и сказал им, что мы выполняем приказ работников здравоохранения, и когда Митек спросил, почему он называет меня работником здравоохранения, Зигмус сказал, что настоящий работник здравоохранения не стал бы разговаривать с евреями, он лишь указывает, какие горшки следует поднять, чтобы убедиться, чисто ли на дне.
Он поставил меня отмерять, а остальные резали и клеили. Ребята болтали только о еде. Один сказал, что, когда был совсем маленьким, он мог целый день слоняться без еды, но теперь он превратился в бездонную прорву. Он сказал, что суп еще только лился ему в желудок, а он уже снова был голоден. У него было то же пустое и все принимающее выражение лица, как у моего младшего брата, и мне приходилось заставлять себя на него не смотреть. Я переставил стремянку к окну и обмерил приблизительные размеры экранов.
Один из детей спросил у Зигмуса, были ли у него братья или сестры, и он ответил, что было три сестры. Он рассказал, что у его родителей была мельница, которая молола гречневую муку, и однажды они с сестрами пошли за молоком, а когда вернулись, какие-то люди грабили мельницу, и сосед сказал: «Как вы можете грабить этих детишек, они же сироты», – и так они узнали о том, что их родителей убили. Он сказал, что потом на ее старшую сестру напали какие-то немецкие солдаты и ей пришлось бежать через русскую границу, и тогда их семье пришел конец, потому что только она умела готовить.
Мадам Стефа заправляла ежедневным расписанием. Ее трепки всегда начинались словами «сейчас я тебе кое-что скажу», а когда ей задавали вопрос, на который ей не хотелось отвечать, она всегда говорила: «Не стоит об этом беспокоиться». Два дня в неделю Корчак занимался организацией помощи для других сиротских домов, а в остальное время ходил просить за нас. В такие дни он уходил рано утром и возвращался поздно вечером, и всегда брал разных мальчиков. Он просил в Управе Еврейского Сообщества и в домах богачей или коллаборационистов, а также у входов в кафе. Тучная женщина волновалась за него. Она говорила, что когда он уходит, вечером он возвращается совсем измученным от того, что должен выворачивать ад наизнанку ради бочки кислой капусты.
Зигмус сказал, что он берет с собой детей, которых знает с самого младенчества, и что детей, которых он сам растил, он любит больше остальных.
Я наблюдал за ним, когда он возвращался по ночам. При свете единственной лампы он казался древним. Руки у него тряслись, и он курил сигареты, запивая их водкой с сахарином, и прочищал горло через каждые несколько минут.
– Значит, ты снова не спишь, – сказал он однажды ночью, когда наконец заметил мое подглядывание. – Разве ты не устал? Мы даем тебе недостаточно работы?
– Я всегда чувствую усталость, – ответил я ему. – И что бы я ни делал, ни с чем не могу справиться.
– Значит, ты – не один из моих пламенных приспешников? – спросил он. – Как твой друг Зигмус? Чья мать седлала оленей в лесу и ела конину?
– Моя мама брала на дом стирку, – сказал я ему.
– Я помню тебя по банде у ворот, – сказал он. И когда я извинился, он ответил, что все в порядке. Я не был там главным злодеем, и всем приходилось делать все, что нужно ради выживания. Перед голодным открываются все двери.
На следующий день он растолкал меня и велел одеваться, потому что я иду с ним.
Когда мы вышли на улицу, было еще темно. Мне не хотелось возвращаться на улицы, сказал я ему. Он ответил, что понимает.
Он не умолкал, пока шел. Он сказал, что, возможно, сегодня мы навестим немцев. Он пояснил, что офицер, которого назначили следить за сиротским домом, сам был педиатром и всегда обращался к Корчаку как к «уважаемому коллеге», и считал его уморительным. Он сказал, что офицер называл сиротский дом своей «республикой прохиндеев» и говорил, что евреям удавалось приспособиться к любой ситуации, но они никогда не понимали своего везения, как человек, который жалуется на то, что у него нет золотых туфель, и не понимает, что вскоре лишится собственных ног.
Было ветрено, грязно и холодно, и все, кто оказывался на улице в такую рань, бродили так, будто им наскучило собственное переутомление. Большинство из них были попрошайками, которые слонялись всю ночь. Мы остановились рядом с девочкой в одежде с коротким рукавом, которая сидела на корточках перед маленькой тележкой с замерзшей и гнилой брюквой. Девочка поменьше свернулась клубком под тележкой, ноги у нее были обернуты газетами, связанными в форме башмаков. Корчак наклонился над ней и что-то положил ей в ладонь. Обе девочки все делали крайне медленно.
– Ну хватит о немцах, – сказал он, когда мы продолжили наш путь. Он подул на руки. Он рассказал о том, как несколько девочек из сиротского дома сделали ему сюрприз в виде самодельного кинотеатра, который они собрали из коробки вощеной бумаги и электрической лампочки.
Я спросил, куда мы направляемся, и он ответил, какая разница. Он сказал, что, принимая во внимание те или другие обстоятельства, мы все привязаны, как собаки на цепи.
Когда я не ответил, он извинился за то, что сказал нечто бесполезное.
После своего извинения он притих. В темноте мы прошли улицу Приязда и «бессмертную дыру», и то здание с косой крышей и слуховыми окнами.
Он сказал, что в одном из этих домов на прошлой неделе обнаружил шестерых детей, которые лежали на мокром гниющем матрасе. И когда я снова промолчал, он спросил, кому сейчас не грустно? Он сказал, что мир стал одной беспредельной грустью. Он продолжил, что теперь нам нужно сказать себе, что мы на самом деле живем не в самом худшем месте на земле, а обитаем среди кузнечиков и светлячков.