— Вы очень рисковали, — сказал Махит. — Он мог бы запросто вас пристрелить.
— Он сумасшедший?
— Он святой, — сказал Махит. — А значит, сумасшедший. Он живёт в другом мире, не в этом.
— Мне было страшно, — сознался Лузгин. — Таких людей я ещё не встречал.
— Значит, вам везло, — вздохнул Махит и крикнул: — Где же Дякин?
Ему ответили, что скоро подойдёт.
— А можно вас спросить, Махит? — Лузгин поёжился от ветра и посмотрел на скрюченного у забора Храмова.
— О чём?
— Что вы-то здесь делаете?
— Я здесь живу.
— И давно?
— Как сказать…
— Мне понятно. Вы здесь вроде Дякина, только с другой стороны?
— Не совсем так, — сказал Махит.
— Конечно, не совсем. Здесь вы хозяева сегодня. А потом, когда наши придут?
— Не говорите так, — сказал Махит. — Это опасно. Не советую.
— Но я же с вами говорю.
— Вот именно.
— Простите, Махит, — сказал Лузгин, — но я представлял вас другим человеком. Мне кажется, вы себя ведёте так… лишь в силу обстоятельств. Что у вас общего с этими людьми? Вы же интеллигентный человек, в вас ощущается культура…
— В силу обстоятельств, — сказал Махит, — я пристрелю вас лично.
— Да ладно вам, — сказал Лузгин, и только лишь когда почувствовал во рту солёный привкус крови, то понял, что Махит действительно ударил его тыльной стороной ладони по губам.
Люди с автоматами громко и весело что-то кричали Махиту, тот отмахнулся — не нуждался в одобрении. Храмов распрямил колени, смотрел куда-то через земляную площадь. Из проулка вышел Славка Дякин с тремя лопатами в обнимку.
— Вы пойдёте с ними, — распорядился Махит. — Потом вернётесь. Дальше мы решим.
— Вы же сказали: я свободен.
— Делайте, что говорю.
Нет, уж лучше Гарибов, подумал Лузгин — с ним хотя бы всё ясно, никаких иллюзий, — чем этот перевёртыш, меняющий обличья, а потому даже более опасный, чем Гарибов, если разобраться. Вот он, Лузгин, доверился Махиту и получил наотмашь; губа уже распухла, он потрогал её пальцем. Рот был полон солёной слюны, но нет, не станет он плеваться кровью у них на глазах, слишком много чести для бандитов.
Славка Дякин опустил лопаты лезвиями в землю и поманил ладонью Лузгина. Храмов сам уже шагал к тележке, засунув кулаки в карманы форменных штанов. Лузгин, не глядя на Махита, спустился с крыльца и только с полдороги различил не до конца прикрытые краем мешковины два сапога и пару армейских ботинок.
Он всегда боялся мёртвых, и хотя возраст давно уже завёл его в похоронную череду, что с годами шла и шла по нарастающей, он так и не привык к соседству с мёртвыми, пусть даже и короткому, не говоря уже о том, чтобы коснуться. Однажды в пьяном виде на поминках он не без претензии на стиль формулировал кому-то сокровенную причину своих страхов: мол, опасаюсь заразиться смертью. Красиво было сказано, однако. И как всегда, когда красиво, то неправда.
— Я лопаты понесу, — сказал Дякин.
Впереди у тележки была тяга с перекладиной, сваренные из металлической трубы. Они с Храмовым впряглись, толкая перекладину руками от себя, но тележка била сзади по ногам, и пришлось перехватиться и тянуть одной рукой. Колеса громыхали и повизгивали, тележку встряхивало на неровностях побитого асфальта, и эта дрожь через трубу передавалась в руку. Дякин шёл следом, взвалив лопаты на плечо, а следом за Дякиным шёл человек с автоматом. Лузгин оглядывался часто, ему казалось, что от тряски Поте-хин и Елагин упадут.
Это уже слишком, сказал себе Лузгин, когда разглядывал человека с автоматом, это слишком по сценарию, так в жизни не бывает. Почему из всех бандитов с ними послали именно этого, с изрытым лицом; он только на него, на Лузгина, и смотрит, ищет повод. Но здесь, в деревне, он не станет, с него же спросят, почему без приказа, дисциплина у этих бандитов, по слухам, железная, никто Гарибова ослушаться не смеет, Гарибов подарил жизнь Храмову, а если Храмова не тронут, то не тронут и его, а Славку Дякина и вовсе, тяни спокойнее, не дёргай, дыши поглубже, ещё и половины не прошли, а ты весь мокрый, и капюшон надень, застудишь голову.
С каждым шагом они приближались к блокпосту, и Лузгину мерещилось, что он уже приметил осторожные движения в окопах, ещё немного, и раздастся властный окрик, на дорогу выскочат солдаты с автоматами, скрутят руки изрытому, обнимут Лузгина, а он, дурак, идёт себе с повязкой на левом рукаве, но ничего, он всё им объяснит, он всё расскажет, как умирали Потехин с Елагиным, и парни отомстят. О, как отомстят наши парни, хорошо бы Гарибова взяли живым, да только вряд ли: никого они живыми брать не будут, это ясно.
— Теперь куда? — спросил Дякин изрытого.
— Я знаю куда, — сказал Храмов.
Они потащили тележку через придорожный кювет, и Дякин сказал:
— Потише.
Всё осталось как было, а он думал, здесь всё перепахано разрывами, как в фильмах про войну. Только не было людей — ни мёртвых, ни живых. А когда проходили дорогой в створе разбегавшихся влево и вправо траншей, Лузгин глянул вниз и, увидев побитое мелкими ямками дно, представил, как подобрались и закидали пацанов гранатами.
— Там, подальше, — сказал Храмов.
Никакой вины ни перед Храмовым, ни перед мёртвыми он не чувствовал, потому что не может один человек быть виноватым в урагане, или наводнении, или всеобщем людском сумасшествии, но ему было стыдно встречаться взглядом с Храмовым. Природу этого стыда Лузгин никак не мог объяснить себе в привычных понятиях своей прошлой жизни. Раньше он испытывал стыд в основном после пьяных загулов, когда язык опережал мозги, а утром вспомнишь, что говорил и делал, — и противно до гусиной кожи, но можно было встретиться на следующий день и попросить прощения, и не важно, что тебе ответят; тут главное, что сам признал свою вину и в ней покаялся, и унижение то было паче гордости и содержало в себе некий мазохистский кайф, подобный качанию пальцем разболевшегося зуба. А здесь вины не было, но стыдно было так, что лучше бы и Храмова убили. Какая мерзость лезет в голову, содрогнулся Лузгин, и правильно Махит заехал тебе в морду.
Лузгин и Храмов волокли тележку вдоль окопа, и, поравнявшись с кухней, он удивился тихому порядку мисок и кастрюль и с радостью подумал, что успели, значит, пообедать и что он, Лузгин, сумел-таки сделать вчера хоть что-то полезное. Обломки караульной вышки по ту сторону окопа напоминали Лузгину шалаш, какой они однажды с пацанами соорудили во дворе из уворованных со стройки старых досок и фанеры: каждый тащил, что нашёл, и приколачивал туда, куда вздумается, а гвозди приволок Лузгин, тяжёленький картонный ящик из кладовки, за что был порот в тот же вечер приехавшим с вахты отцом.
— Вот здесь, — сказал Храмов.
Конец траншеи, откуда шло ответвление в сортир, был засыпан доверху, а рядом на земле валялись распоротые мешки, ранее составлявшие бруствер, и Лузгин сразу догадался, что все они там, их сбросили туда и завалили, чтобы не возиться, содержимым брустверных мешков.