Первое, что Феликс Блох предложил в Стэнфорде, был семинар по теории бета-излучения Энрико Ферми. В лекционной аудитории он нашел десяток сытых розовощеких студентов, они с любопытством смотрели на него, в ожидании держа остро отточенные карандаши на первых страницах новеньких тетрадей. Но когда он заговорил, карандаши не забегали по чистой бумаге, а так и остались слева вверху, потому что студенты не понимали ни слова из того, что он говорил. Феликс Блох сообразил, что имеет дело с новичками, которые на десять лет моложе его и еще не достигли двадцатилетнего возраста, и что им недостает фундаментальной основы, чтобы понять предпосылки к введению в квантовую физику. Поэтому он отложил свои записи и экспромтом набросал новую программу лекций, стараясь не делать допущений, что они располагают какими-либо предварительными сведениями или владеют специальными понятиями. Прежде всего он разъяснит студентам, отчего яблоко падает с ветки на землю, а вот Луна остается на небе, потом расскажет, почему пар в чайнике свистит, а айсберги хотя и тают, но не тонут, ну а в конце учебного года, если останется время, поведет речь о том, почему молния бьет всегда в вершины самых высоких елей, низкорослые же растения по возможности щадит.
Конечно, Феликс Блох отдавал себе отчет, что атомная физика на Западе США представляла собой непаханое поле, знал он и о том, что Стэнфордский университет ориентирован на практику, теорией здесь интересуются лишь с точки зрения ее конкретного приложения. Но что на две тысячи миль вокруг он был чуть ли не единственным, кто когда-либо занимался квантовой механикой, и что его задачей будет возвещать квантово-механическое евангелие в этом регионе мира, все-таки стало для него потрясением.
Как физик Феликс Блох чувствовал себя в Стэнфорде словно потерпевший кораблекрушение, да и на досуге ему было трудно с надлежащим восторгом участвовать в общественных ритуалах, принятых в кампусе. В пятницу вечером, собираясь на традиционную холостяцкую попойку, он испытывал неловкость, а наутро за ловлей форели изнывал от скуки. Охота на кроликов казалась ему банальной и непривлекательной, и на всю жизнь для него осталось загадкой, как воскресенье за воскресеньем девяносто тысяч людей могут впадать на бейсбольном стадионе в религиозный экстаз. Потому-то для него оказалось большой удачей, что несколькими годами раньше поблизости обосновался другой апостол квантовой физики. Роберт Оппенгеймер, знакомый ему по студенческим годам в Гёттингене, получил профессуру в университете Беркли и создал там кафедру теоретической физики. Поскольку Феликсу срочно требовался собеседник, с которым он мог бы обсудить свою пока что сырую теорию магнетизма нейтрона, он поехал в Беркли – по приморскому шоссе до Сан-Франциско, а затем на пароме в Окленд.
Встреча этих двух столь разных людей могла бы оказаться полной неудачей. Феликс Блох был дружелюбный, сдержанный молодой человек, интересовался главным образом физикой, а на досуге охотнее всего совершал походы в горы; Роберт Оппенгеймер, полутора годами старше его, в Гёттингене оставил у него впечатление капризного денди из богатой нью-йоркской семьи, который беспрерывно курил «Честерфилд» и сопровождал реплики других людей ритмичным «да… да-да… да-да… да», чтобы при первом удобном случае перебить и довести их мысли до конца, так как считал, что лучше их самих знает, что они хотели сказать.
Впрочем, по правде говоря, Оппенгеймер зачастую действительно знал мысли других людей лучше, чем они сами, и понимал их тоже быстрее, а кроме того, обладал ярко выраженным талантом включать новые идеи в мир своих собственных. И по правде говоря, Блох и Оппенгеймер одинаково обрадовались, что в квантово-механическом одиночестве Калифорнии нашелся соратник. Когда Феликс в общих чертах излагал свою теорию магнетизма нейтрона, Оппенгеймер жадно слушал, внимательно смотрел на него голубыми глазами, приговаривая «да… да-да… да… да…». Потом перебил и с ходу принялся развивать идею в том самом направлении, какого ожидал от него Феликс.
Отныне они каждый понедельник сообща проводили докторантский семинар по квантовой механике – раз в Стэнфорде, раз в Беркли, – который называли «The Monday Evening Club»[43]. Большей частью начиналось с того, что Феликс Блох знакомил студентов с новой статьей по квантовой механике из журналов «Физикал ревью» или «Нью сайентист», пока Оппенгеймер не прерывал его и не анализировал статью на предмет ее фактического познавательного содержания. Затем они вместе со студентами искали возможности продолжить исследования в означенной области посредством собственных экспериментов и теоретических работ.
Студенты были в восторге. Молодые профессора не талдычили затверженные наизусть академические сведения, а сосредоточивались на нерешенных проблемах и таким образом создавали у них ощущение, что они вместе с авангардом физиков выходят за пределы человеческого знания. В «Monday Evening Club» так и сыпались искры, Блох и Оппенгеймер щедро раздавали свои идеи всем, кто был в состоянии их воспринять. Если кому-либо требовалась тема для докторской диссертации, он каждый понедельник имел широчайший выбор.
Феликса Блоха дискуссии с Оппенгеймером тоже обогащали, но уже вскоре он начал догадываться, что оппенгеймеровский блеск был одновременно причиной и следствием странной душевной слабости. Оппенгеймер интересовался всем и вся, на лету схватывал любую новую идею и хранил в памяти все, что когда-либо понял. А так как все казалось ему простым, предпочтение он отдавал самым трудным вещам. Если бывал настроен на поэзию, то занимался не Эмерсоном[44], не Йе йтсом, не Рильке[45], а средневековой французской лирикой. Открыв для себя индуизм, он выучил санскрит, чтобы читать священные тексты в оригинале. А когда в телескоп смотрел во Вселенную, не думал о названиях небесных тел, а предавался квантово-механическим спекуляциям насчет ядерных реакций в недрах звезд.
К теоретической физике он пришел не по склонности, просто ему, студенту-химику, недоставало в лаборатории усидчивости и тщательности. По квантовой же механике специализировался оттого, что это самая отвлеченная и трудно постижимая теория, какую когда-либо выдвигали люди.
Однако именно потому, что так легко и быстро схватывал все, над чем другие годами ломали себе голову, он, имея дело с какой-либо истиной, мог без труда помыслить сколь угодно много альтернативных истин. А поскольку сразу обнаруживал в любой теории слабое место, никогда не мог спокойно поверить в некую идею, постоянно сомневался и в собственных идеях и ни в чем не выказывал твердой усидчивости, необходимой для достижения больших целей. В конечном счете научные размышления доставляли ему удовольствие не как познание, а просто как пища для собственного честолюбия.