Теода шагала впереди обоих мужчин. Она была с непокрытой головой. Когда она проходила мимо нас, я узнала ее прическу, такую привычную, виденную мною столько раз: две косы, свернутые узлом на затылке, а в них, как и прежде, латунные позолоченные гребни затейливой формы. Она надела самое красивое свое платье и шла всегдашней, легкой поступью, о которой в Терруа говорили: «Идет, как на праздник». Одной рукой она брезгливо приподнимала юбку, оберегая от пыли, и этот жест приподнимал всю ее целиком над окружающей толпой.
— Теода Ровинь!
Она почти не изменилась. Разве что ее белое, матовое лицо стало чуточку бледнее, но скулы по-прежнему розовели, а на губах играла улыбка. Она бесстрашно смотрела на людей.
— Подумать только, ну и бесстыжая!..
— Сразу видать, не раскаялась.
Следом шел Реми, такой же невозмутимый. Только походка у него была более степенная, грузная, и он не удостаивал толпу взглядом. Он выглядел угрюмо-сосредоточенным.
— Вот он, Реми Карроз, Реми-гордец.
Меня жгла нежность, смешанная со злобой и горечью. Как же трудно мне было не любить их! Но толпа уже поняла, что пришла напрасно: Реми и Теоду ничуть не заботило то, чего все с нетерпением ждали, — для них не существовало никакого Наказания.
К этому никто не был готов. Их одурачили! И Правосудие одурачили! Жалость ко всем троим бесследно испарилась. Люди бежали следом, улюлюкая; двойной ряд солдат и трое священников, сопровождавшие приговоренных, едва сдерживали напор толпы.
Марсьен держался совсем иначе. Он низко, чуть набекрень, надвинул шляпу, почти скрыв полями глаза, а о цвете лица можно было догадаться только по неживой бледности рук. Казалось, ему причиняет боль каждая капля крови, текущей в жилах, и эта боль отдавалась в телах окружающих. Мог ли он предвидеть, что некоторые из жителей Терруа будут впоследствии почитать его как святого за чистосердечное раскаяние и муки, что они будут призывать его в трудные минуты своей жизни: «Марсьен, помоги мне!» И душа Марсьена, познавшая тоску и ужас смерти, спешила на помощь.
Он держался так же стойко, как двое других, но, если присмотреться, было заметно, что он то и дело пошатывается, а потом с усилием, точно поднимая тяжелый груз, вновь обретает равновесие.
Шествие остановилось перед ратушей. Начальник жандармерии и члены суда сели на коней, и все направились по улице, вымощенной каменными кругляшами, к часовне Святой Маргариты на берегу Роны, где был воздвигнут эшафот. Из высоких домов неслись приглушенные шепотки; за одним решетчатым окном мелькнуло смутно знакомое лицо, — кажется, это была девочка из тех, что приезжали к нам в коляске, запряженной осликом, но тут чья-то рука оттащила ее в полутемную комнату, и я успела разглядеть только люстру с черными подвесками.
Толпа несла меня вместе с собой. Дорога была усыпана песком, как на праздник Тела Господня, а может, это просто ветер нанес его сюда с берега реки.
XXIII
ЭШАФОТ
Вокруг эшафота уже сгрудилась другая толпа. Люди, пробравшиеся за спины самых важных персон, уповали на то, что часть зрелища достанется и им; другие, боясь ничего не увидеть, карабкались на деревья, и все ветви были усеяны, точно плодами, человеческими лицами.
Рядом с часовней простирался сад, от которого исходил сильный запах земли и корней. Трава еще сохраняла тот золотисто-желтый оттенок, что придавали ей осенние заморозки, но местами сквозь нее уже пробивались наружу молодые, зеленые пучочки, а забродившие в стволах груш весенние соки увенчивали их кроны изумрудным ореолом.
Туда-то и вошли Реми с Теодой, в сопровождении своих исповедников. Им не дозволялось видеть казнь Марсьена, и, не будь рядом нескольких жандармов, они могли бы вообразить, что находятся среди паломников.
Толпа безмолвствовала. Теперь, когда все знали, что сейчас произойдет, она больше не горела ожиданием. Ее обуял страх.
Все смотрели, как Марсьен всходит по ступеням на помост, где стояли палач и его помощник.
Он сложил руки и упал на колени. Никто из нас не знал, что он поверяет Богу, о чем думает. Толпа учуяла, что ей не дано проникнуть в эту тайну, и зашевелилась в злобном нетерпении. Затем он поцеловал крест, протянутый священником. Оба страдальца встретились в этом скорбном лобзании, и Христос взглянул на Марсьена так же, как на доброго разбойника, распятого вместе с ним.
Палач неподвижно стоял возле стула. Внезапно меня поразило его сходство с осужденным, но, пока я раздумывала, в чем оно заключается, одно из лиц уже скрыла черная повязка. Марсьена усадили на низкий стул с очень короткой спинкой и связали по рукам и ногам.
Мне рассказывали, что осужденные видят под этой повязкой куда больше, чем за всю прошедшую жизнь. Может быть, среди промелькнувших воспоминаний Марсьен уловил и остановил одно. Я тоже представила себе эту картину. Ему одиннадцать лет. Он собирает упавшие орехи на лугу Праньена. Трава намокла, и он возит по ней ногой, чтобы отыскать то, что ищет. Найдя орех, он пытается расколоть его ударом каблука, но скорлупа не поддается, вдавливаясь в рыхлую землю. Он бормочет ругательства. Потом хватает камень и бьет им по ореху. Тот оказывается пустым. К счастью, его карманы битком набиты другими… «Убирайся!» — кричит ему издали какой-то человек. «Орехи — они для всех!» — отвечает Марсьен, но все же уходит, продолжая попутно шарить в траве. Он возвращается домой. Кухня пуста, огонь в очаге погас…
Сознавал ли он близость толпы, откуда неслись жалостливые возгласы и молитвы? Я почувствовала себя в западне между двумя страхами и оглянулась. Многие зрители сбежали, заранее испугавшись жестокого зрелища; те, кто охотно сделал бы то же самое, но не мог выбраться отсюда, теряли сознание, оставаясь на ногах в плотном окружении людей. Я видела искаженные лица, и их бледность, такая странная под ярким солнцем, уподобляла сборище толпе мертвецов.
Палач подошел к председателю суда и протянул ему для осмотра свой обоюдоострый меч; сверкнувший отблеск лезвия больно полоснул нам глаза.
Казнь свершилась мгновенно. Голова скатилась. Тело Марсьена Равайе, залитое кровью, было сброшено с помоста вниз.
Потом пришлось ждать еще четверть часа. Пальцы тетушки Агаты мертвой хваткой стискивали мое запястье. Помощник палача вытирал стул. Палач накинул белый плащ и пошел за Реми Каррозом.
А в саду стояла весна.
Реми протянул руки, и их связали ладонь к ладони. Он даже не оглянулся на Теоду: она и так была в нем. Все, что он сумел узнать и сохранить в душе за свою жизнь, осталось в неприкосновенности. Он ничего не потерял. И никто ничего не смог отнять у него. Когда он ступил на эшафот, люди поняли, что такое Реми. Вся сила этого тела, помогавшая ему валить десятки елей, без устали преследовать серну или кабана, часами нести Теоду через лес, раскрылась в этот смертный час, хотя он ни единым жестом не выказал ее, — раскрылась в самом приятии возмездия.
Палач проявил непонятную медлительность — или то было колебание? — при последнем туалете осужденного. Ему отрезали волосы у шеи и ворот одежды. Ни солнце, ни люди так и не смогли распознать под густыми ресницами его сумрачные глаза, чей взгляд ни на чем не останавливался, и, когда на них легла черная повязка, лицо Реми почти не изменилось.