Ох, эти собачьи взоры! Никогда не забуду случая, происшедшего со мной в Петербурге, возле универсама «Патэрсон» (или, как в народе, — «Паркинсон»), Как-то зимой неподалеку от дверей универсама, спиной к ним (как будто этот храм провианта его совсем не волнует) сидел огромный рыжий пес с замечательными по выразительности глазами — точь-в-точь как у артистки Неёловой. Когда я проходил мимо него в магазин, он поймал мой взгляд и пристально посмотрел на меня, при этом медленно поворачивая голову из-за плеча, что придавало всей сцене дополнительную напряженность и драматизм. Этот взгляд запал мне в душу, и в мясном отделе я купил полкило костей. Когда я вышел из универсама, то увидел, что Чубайс жрет колбасу, которую ему только что вынес из магазина какой-то сердобольный дядька. Увидав мои жалкие кости, дядька рассмеялся и сказал, что я уже третий из самаритян, и показал на кучу костей и обрезков, из которых можно было бы сварить бульона на взвод солдат. Вот что значит профессионал экстра-класса!
Налет же был другим псом. Он прибегал к нам на короткое время, но зато регулярно. Обычно он встречал сильную конкуренцию со стороны нашего соседа, могучего, красивого кобеля Фимки, считавшего себя нашим единственным фаворитом и защитником. Налет заведомо признавал право первородства за Фимкой и обычно ложился в траве, вдали от дома, так сказать на втором плане, полагая, что у этих богатых дачников «жратвы гораздо», а глубокоуважаемый Ефим Иванович (встретился бы ты мне в Карузах!) все равно отвлечется по своим собачьим делам и тогда можно будет подкрепиться. Но Фимка безмятежно спал у самой миски, и поэтому из травы порой часами торчало нелюдимое собачье лицо Налета. Но все же он был примечателен другим — своими охотничьими гонами. Видно, что порой жизнь попрошайки ему надоедала, и вечером, когда шум жизни стихал, из глубины леса можно было услышать его умноженный эхом лай, не просто бессмысленное бреханье, а гон — лай отчетливо перемещался по кругу, явно обученный охотиться пес гнал зайца или лису на охотника. А охотник лежал в Карузах бессмысленным и недвижимым… А потом Налет исчез — возможно, его съели волки, которые стали подлинным бедствием здешних мест, или его задавила машина. И теперь на закате летнего солнца, в тиши наступающего вечера я больше не слышу его призывного и безнадежного лая… Фимки тоже уже нет на свете — пользуясь своей силой и чувствуя себя самым большим собачьим бугром в округе, он совсем охамел, и осенью его убил возмущенный сосед, когда застал мерзавца за попыткой вытащить из сарая полсвиньи.
Глава 25. Большое Кивалово
До начала 1990-х годов Карузы были последней деревней, до которой можно было доехать в направлении нашего Большого Кивалова. На несколько километров, разделяющих эти деревни, тянулось бездорожье. Как-то однажды в Германии профессор русского языка спросил меня, как же объяснить немецким студентам русское слово «бездорожье». Если это не дорога, то почему по ней ездят?[68]Если же это дорога, то почему она называется «бездорожье»? От Каруз до Кивалова тянулось именно бездорожье, по которому проехать было невозможно, но люди все-таки ездили. Конечно, о том, чтобы преодолеть бездорожье на легковой машине, даже и мечтать не приходилось. Тут уж дай Бог пройти пешком в резиновых сапогах, да еще задирая до ушей полы пальто или плаща, — словом, великие, национальные, нелечебные русские грязи. Говорят, кубометр нашего псковского грязеобразующего суглинка в качестве эталона лежит в Париже, в Палате мер и весов. Весной и осенью («Осенние Федоры подол подтыкают») грязи напрочь разрывали коммуникацию деревни с окружающим миром. Теперь на авторалли «Золотая бочка — По просторам России» такой кусок маршрута называется «спецучастком».
Как рассказывают местные жители, поздней осенью 1941 года через спецучасток с трудом, но все-таки проехал на лошади оккупант — немецкий обер-лейтенант или даже ефрейтор. Когда председатель колхоза собрал людей на единственном сухом в деревне месте, офицер сказал только одно: «Kolhosen kaput!» — и тотчас уехал обратно. Через двадцать минут коллективное хозяйство, лелеемое партией с 1929 года, перестало существовать — бывшие колхозники быстро растащили все обобществленное, но памятное каждому добро по своим домам. Я долго спрашивал у соседей, как же назывался колхоз, который ликвидировал немец? — «Да черт его знат, вроде бы, „Сознание“». — «Как это „Сознание“? Может быть „Социалистическое сознание“?» — «Может, и „Социалистическое“, кому ж то знат, горазд давно было!» Словом, как писали в отрывных численниках советских времен, «не страшен мороз, когда за спиной колхоз».
Кстати, введение колхозного строя на Псковщине проходило непросто. О колхозах в народе ходили страшные слухи, причем с каннибалистским уклоном: что де там «поросят будут обменивать на ребят», а стариков и старух «будут на колбасы резать и на мыло употреблять». Судачили, что «зямля тракторы не держит» (это, учитывая болотистые почвы Псковщины, почти соответствовало истине, о чем будет сказано ниже). Но более всего по деревням поговаривали о введении с началом колхозов какого-то особого сорокаметрового «колхозного одеяла». Такие байковые одеяла (якобы по особому указу самого всесоюзного старосты Михаливаныча Калинина) начали шить для новых колхозов на Псковской швейной фабрике, и скоро-де их привезут в район, после чего и под ними будут обязаны спать всем колхозом. В этом-то якобы и состоит одна из целей коллективизации. В разных местах длина этого мифического байкового чудища увеличивалась до 50 и даже до 100 метров. При этом нельзя сказать, что слухи о введении такого одеяла пугали всех без исключения будущих колхозников…
Грязи создавали непреодолимый барьер на пути не только немцев и партизан, а позже, в мирное время, и для дачников, стремившихся в Кивалово. Им предстояло смириться с тем, что машину нужно оставлять у дома карузской учителки, платить Васе-Голубю рубли (хотя охраны он не гарантировал) и на своем горбу, в несколько рейсов, волочить по грязям вещи, продукты, собак и котов (а что противнее всего — так это нести в ящиках ломкую помидорную и огуречную рассаду) до самого Кивалова. Существовал и другой вариант трека через грязи: ехать за семь километров в Заречье и ломать шапку перед местным трактористом. Он же, расхристанный и пьяный, медленно выходил на крыльцо своего дома и окидывал тебя взглядом Емельки Пугачева, который вершил суд над несчастным комендантом Белогорской крепости и его супругой Василисой Егоровной. Но все же после непродолжительного торга, за известное количество спиртного, он соглашался помочь. Залихватски крякнув, он садился в свой сутками работавший на холостом ходу гусеничный трактор и приезжал к берегу великих грязей спецучастка, таща за собой огромный железный лист или сани-волокуши. На них-то и водружалось авто, и таким транспортным порядком, напоминавшим движение очередной Антарктической экспедиции со станции «Мирный» на станцию «Восток», обоз медленно преодолевал грязи. В Кивалове машину сгружали на сухое место и оставляли там в полном заточении до скончания отпуска. Тогда уже по новому челобитью Пугачев и его спасительный трактор с саням вновь появлялся вдали. Дымя и ныряя, как морской буксир, между бугров и промоин, он медленно приближался к деревне. Все население Кивалова, как трезвое, так и пьяное, с тревогой и надежной смотрело на отважного естествоиспытателя. Из уст в уста передавалась история времен «Малинкова, который налог отменил», о том, как такой же трактор с санями нырнул в промоину, да так никогда больше и не появился на бугорке.