Вряд ли Степаныч её стёр... Во всяком случае, эта надпись так и осталась в памяти, на асфальте... Тут Линецкий припомнил и строчку своих юношеских четверостиший: «Моя жизнь превращается в остров... В асфальтовый остров с кусочком мела...»
Он никогда ничего не писал мелом на асфальте, во всяком случае в сознательном возрасте... И теперь эта надпись, сделанная Степанычем на асфальте, и его стихи, написанные в блокноте... Контаминировались? «Да нет... Но смешно», — подумал Линецкий и стал вспоминать дальше...
Но цензурные слова, с которыми он тогда обратился к подругам, встав у них на пути, он не мог вспомнить, как ни пытался...
Может быть, это были магические слова, а может быть, просто решительность, с которой он преградил сёстрам — оказалось, что это были двоюродные сёстры — дорогу, произвела впечатление...
Что-то он стал им говорить... Услышав, что он говорит, одна из них от смеха не смогла устоять на ногах... Села на первое, что ей попалось под попу... На мусорную урну... И сидела на ней, заходясь от хохота... Наклоняясь и разгибаясь... Как на ночной вазе...
Когда она успокоилась, они пошли дальше, к ним присоединился Степаныч...
И для Линецкого началось что-то похожее на бред...
Днём Линецкий с милиционершей лежали в обнимку на горячей гальке, ночью были выходы в ночной сад... Белые волосы с электризной...
И не только волосы — всё было наэлектризовано...
Она то и дело гладила его и говорила: «Мой котик»...
И так раздразнила за эти несколько дней, что он чуть не сошёл с ума...
Дала впервые в ночь на его восемнадцатилетие, на пляже...
Он подумал, сидя на скамейке с закрытыми глазами — пьяная женщина уснула, положив голову ему на плечо, а он подумал, что если бы не разговор в элетричке... Где бы он был сейчас? В Беловежской Пуще?
Для начала она предлагала поехать в Сочи, погулять вечером вчетвером, а потом отправить младшую сестру (очень хорошенькую, но, по словам Степаныча, совсем ещё застенчивую) и Степаныча обратно в посёлок, а самим остаться в Сочи — денька на четыре... В гостинице... Поселиться нет проблем — у неё же удостоверение... А потом сразу махнуть к её родителям в Минск...
Её родители тоже так поженились — через три дня после того, как познакомились...
И бабушка с дедушкой... То есть у них это было наследственное...
Линецкий чувствовал себя похищенным из коляски ребёнком...
И ему нравилось это чувство...
Всё было как во сне... Они ехали в электричке, сидели напротив — две пары... Степаныч был немного грустный, её сестра тоже... Зато сама милиционерша была как пьяная, всё время говорила... Говорила — что пела... Об одном, о другом, третьем... О пятом, о девятом... Линецкий не помнил, как вдруг она перешла... Кажется, её уже никто не слушал, ни он, ни сестра, ни Степаныч, она разговорилась с соседями по сиденью...
Но это он расслышал... «У нас в семье сейчас такое горе, знаете...» — сказала она после небольшой паузы... «Что ж случилось, детонька?» «Брат женился на еврейке». «Ну ничего, бывает, что ж...»
«А вы знаете, что еврейки — это совсем не плохо? — вмешался ещё один голос. — Еврейки — это не страшно, поверьте моему опыту... Чистоплотные даже, да-да, я вам точно говорю... Вот евреи — это да, это действительно, эт-то, я вам скажу...»
Линецкий очень чётко помнил это чувство: как будто проснулся...
Он встретился глазами со Степанычем. Тот кивнул снизу вверх. Они молча встали и вышли в тамбур.
Сначала в тамбур, потом в другой вагон, потом в следующий...
И так всё дальше, дальше — в другой конец поезда... Чтобы не встретиться на перроне...
В Сочи они пошли со Степанычем в дегустационный зал и там вконец опьянели, хоть и помалу пили... Но столько было всякого всего...
Купили с собой две бутылки: муската прасковейского и муската чайной розы... И распили их на берегу...
Линецкий, опираясь локтем на гальку, читал Степанычу стихи. Степаныч кричал, что стихи гениальные...
А на следующий день — досыпали они в парке на скамейках — по дороге назад, в электричке Линецкий дал Степанычу блокнот, и те же самые стихи совершенно не понравились его другу... В своё опрадание Степаныч сказал тогда: «Ты хорошо читаешь... Тебя надо слушать... Ну и вино, конечно... Я вчера на самом деле приторчал, даже не могу поверить, что ты это же и читал вчера... Это вчера было... конгениально... Но на бумаге, ты меня прости...»
Больше Линецкий стихов не писал... Во всяком случае, насколько мог вспомнить... И прозу не писал... Писал только квартальные отчёты на работе... Иногда письма... Хотя письма тоже не любил...
Ему вполне хватало мыслей... Ну, может быть, несколько песен он написал, и однажды исполнил, при очень странных обстоятельствах: в памяти осталось ночь на каком-то берегу, множество восточных людей с женщинами, детьми, армян, или азербайджанцев, лежавших и сидевших вокруг него на цветных подстилках... Он пел им свои песни, они восхищались, аплодировали, с моря налетал ветер... Ему всё время подливали коньяк...
Это было одно из тех воспомнинаний, о котором нельзя было со стопроцентной уверенностью сказать, что это был не сон...
Во всяком случае, больше ни наяву, ни во сне Линецкий своих песен не пел, стихов не декламировал... Да и не писал он с тех пор никаких таких стихов...
Со стихами было тогда же покончено, как и с белорусской невестой...
Мнение Степаныча всегда было важно для Линецкого, а когда он ещё проявил этакую солидарность, выйдя в тамбур, молча оставив девушку, хотя сам не имел никакого отношения к еврейству...
Всё-таки надо было провести с ней три дня в гостинице, — думал теперешний Линецкий...
Впоследствии он ведь не обращал внимания на такие мелочи...
Как-то привёл в свой номер девушку — с высоты его теперешнего холма почти что неотличимую от милиционерши, и, когда она уже сидела у него на коленях... На неё почему-то напала говорливость... И она расшептала ему на ушко самую большую для неё загадку: «Знаешь, я всё могу понять. Своих подружек. Всех. Даже тех, что с неграми. Но тех, что с евреями... Этого я никогда не смогу понять, нет...»
Линецкий ничего на это не сказал и не прогнал девушку с колен... И всё было так хорошо, что он даже слегка испугался. Перед этим у него был какой-то облом с совсем ещё юной и вполне даже симпатичной еврейкой... Всё было как-то не так... Не так, как надо... И он подумал: а не является ли для него такой вот животный антисемитизм возбуждающим фактором?
Ведь это было бы ужасно, — думал он тогда... Потому что в памяти всплыл рассказ родителей... О том, как их родственник, прожив с женой тридцать лет, вдруг подал на развод... И никто не знал, почему, за что...
А мама Линецкого знала, ей брат рассказал... Что случайно прочёл письмо жены подруге, где та писала между прочим... «И всё-таки иногда от него по-прежнему попахивает жидом».