Однако достаточно было, чтобы разговор перешел на войну в Испании, уже подходившую к концу, или каким-либо образом затронул СССР, чтобы отношение Малнате к западным демократиям, а заодно и ко мне, поскольку он называл меня не без иронии их достойным представителем и защитником, становилось гораздо менее снисходительным. Словно это было вчера, я помню, как он наклоняет большую голову с темной шевелюрой, как блестит от пота его лоб, как он пристально смотрит на меня, пользуясь совершенно несносным приемом особенного шантажа, основанного на морали и чувстве, к которому всегда был готов прибегнуть, слышу, как его голос становится все более низким, теплым, убедительным, терпеливым. Кто же несет ответственность, спрашивал он, кто в действительности виноват в том, что вспыхнул франкистский мятеж? Разве не правые во Франции и в Англии были сначала весьма снисходительны к Франко, а потом приветствовали его и поддерживали? Точно так же, как поведение Англии и Франции, формально весьма корректное, а на деле двусмысленное, позволило Муссолини в 1935 году проглотить Эфиопию, так и в Испании из-за колебаний Болдуинов, Галифаксов, того же Блума чаша весов фортуны склонилась в сторону Франко. Бесполезно обвинять СССР и интернациональные бригады, все решительнее, говорил он, бесполезно сваливать все на Россию, которая и так уже стала удобным козлом отпущения для всех, кому не лень; не Россия виновата, если события там продолжают развиваться. С другой стороны, и это нельзя отрицать, только Россия поняла с самого начала, кто такие Дуче и Фюрер, только она ясно предвидела, что они неизбежно придут к взаимопониманию, и действовала так, чтобы предупредить последствия. А французские и английские правые, представляющие собой подрывной элемент демократического порядка, как все правые всех времен и народов, всегда смотрели на фашистскую Италию и нацистскую Германию с плохо скрываемой симпатией. Реакционерам во Франции и в Англии Дуче и Фюрер могли казаться немного неудобными, чуточку невоспитанными и несдержанными, но они всегда были предпочтительнее Сталина; еще бы, Сталин ведь всегда был воплощением дьявола. После аннексии Австрии и захвата Чехословакии Германия уже начала давление на Польшу. Так вот, если Франция и Англия уже дошли до своего нынешнего состояния, то есть до положения, когда они просто стоят в стороне и смотрят, то и говорить нечего: ответственность за их сегодняшнее бессилие несут именно эти замечательные, достойные, прекрасные джентльмены в цилиндрах и рединготах, так похожие на декадентствующих писателей, но крайней мере по манере одеваться, испытывающих, как и они, ностальгию по девятнадцатому веку. А ведь они-то и управляют этими демократическими странами.
Полемика с Малнате становилась особенно живой всякий раз, когда речь заходила об итальянской истории последних десятилетий.
И мне, и Альберто должно быть понятно, говорил Малнате, что фашизм был не что иное, как внезапная и необъяснимая болезнь, которая как бы из-за угла нападает на здоровый организм, или, говоря словами Бенедетто Кроче, «вашего общего учителя» (при этих словах Альберто качал головой, но Малнате не обращал на это никакого внимания), не что иное, как нашествие гиксосов. В общем, для нас обоих либеральная Италия, Италия всяких там Джолитти, Нитти, Орландо, даже Италия Соннино, Саландры и Факты была прекрасной и святой, это время было чем-то вроде золотого века, в который было бы хорошо вернуться. Но мы ошибаемся, ах, как мы ошибаемся! Зло не возникло внезапно. Напротив, оно зародилось давно, очень давно: в первые годы Рисорджименто, движения, которое осуществилось без участия народа, настоящего народа. Джолитти? Если Муссолини смог преодолеть кризис 1924 года, вызванный делом Маттеотти, когда все вокруг, казалось, разваливается, и даже король колебался, то за это мы должны благодарить нашего Джолитти и Бенедетто Кроче, готовых поддержать любое чудовище, лишь бы не допустить к власти народные массы. Именно либералы, либералы из нашей мечты дали Муссолини время прийти в себя. Не прошло и шести месяцев, как он отблагодарил их за это, запретив свободу печати и распустив партии. Джованни Джолитти удалился от политической деятельности и поселился в деревне, в Пьемонте; Бенедетто Кроче вернулся к своим любимым философским и литературоведческим исследованиям. Но были и те, кто виновен гораздо меньше, а может быть, и совсем не виновен, но заплатил гораздо больше. Амендолу и Гобетти забили до смерти палками, Филиппо Турати умер в ссылке, далеко от родного Милана, где за много лет до того похоронил несчастную синьору Анну; Антонио Грамши тоже прошел через каторгу (он умер в прошлом году, в тюрьме, мы слышали об этом?); рабочие и крестьяне вместе со своими вождями потеряли всякую надежду на социальное возрождение, на обретение человеческого достоинства и вот уже почти двадцать лет ведут растительный образ жизни или тихо угасают.
Мне по разным причинам было нелегко противостоять этим идеям: прежде всего, потому что политическая культура Малнате, который с раннего детства впитал в себя идеи социализма и антифашизма, намного превосходила мою; во-вторых, потому что роль, которую он стремился мне навязать, роль декадентствующего литератора, герметика, как говорил он, чья политическая культура формировалась на книгах Бенедетто Кроче, — мне казалась совершенно неверной, не соответствующей моей настоящей индивидуальности, я не мог ее принять даже в пылу наших споров. В конце концов я замолкал, иронически улыбаясь. Я страдал и улыбался.
Что касается Альберто, он, конечно, тоже молчал; отчасти потому, что обычно ему было нечего возразить, но главным образом потому, что хотел дать другу возможность поспорить со мной, это было ясно с самого начала. Если случается так, что три человека сидят взаперти и день изо дня спорят, то неизбежно двое из них объединятся против третьего. Как бы то ни было, для того чтобы не ссориться с Джампи, чтобы продемонстрировать ему свою солидарность, Альберто был готов на все, даже на то, чтобы Джампи обвинял его в тех же грехах, что и меня. Да, правда, Муссолини и его компания возводят на евреев напраслину и обвиняют их во всех смертных грехах, говорил, например, Малнате. Неясно, как относиться к пресловутому Манифесту о расовых законах, составленному десятью так называемыми фашистскими учеными и опубликованному в прошлом июле, считать ли его позорным или просто смешным. Но при всем при том, добавлял он, можем ли мы ему сказать, сколько в Италии до 1938 года было евреев-антифашистов? Наверное, совсем мало, ничтожное меньшинство, если даже в Ферраре, как неоднократно ему говорил Альберто, число членов фашистской партии всегда было достаточно большим. Я сам в 1936 году участвовал в конференции по вопросам культуры. Я ведь читал в то время «Историю Европы» Бенедетто Кроче? Или подождал до следующего года, чтобы получить подтверждение после Аншлюса и первых проявлений итальянского расизма?
Я страдал и улыбался, иногда протестуя, чаще нет, повторяю, невольно покоренный его откровенностью и искренностью, может быть, грубоватыми, безжалостными, слишком гойскими — так я себе говорил, — но в глубине души действительно правдивыми, братскими, примиряющими. И когда Малнате, забыв на минуту обо мне, обращался к Альберто, обвиняя его самого и его семью в том, что они грязные землевладельцы, злобные латифундисты и вдобавок аристократы, тоскующие по средневековому феодализму, а следовательно, не так уж несправедливо, что теперь они должны расплачиваться за все те привилегии, которыми пользовались все эти годы (Альберто смеялся до слез, слушая его обвинения, кивая головой и говоря, что он, Альберто, лично готов заплатить), я слушал, как он обрушивается на друга, не без тайного удовлетворения. Мальчик, который в двадцатые годы шел рядом с мамой по кладбищу и каждый раз слышал, как она говорит об одинокой гробнице Финци-Контини: «Настоящий кошмар!» — вдруг просыпался во мне и злорадно аплодировал.