Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 120
Ну и что: коллега-завистник решил напакостить гению? Сюжет почти классический, конечно, но сомнительный. А может быть, начальник, злобный лауреат Сталинских премий, вышвырнул холуя вместе с бумагой, как только увидел подпись? Тоже вряд ли. Выгодней было продемонстрировать скромную заботу о молодом и непослушном.
Скорее всего, это был просто холостой ход бюрократической машины. Референт (сужу по отсутствию номера) не донес этот листочек до нужного кабинета. Обычная халатность. Мало ли без этого у него забот? К тому же известно, что ни за какими скрепками этот нижеподписавшийся не пойдет, а потратит деньги на портвейн, который и выпьет с друзьями где-нибудь в параднике Третьего Рима. Однако и без этой ссуды, если будет компания и настроение, все равно выпьет. В общем, хоть житейски на это посмотри, хоть под соусом вечности, никакого злого умысла. Такая стекловатная жизнь. (Стекловата — смотрел в словаре — не пахнет, почти не гниет, а также не дает расти плесени и бактериям.) Тоталитарный шедевр.
И тут я физически ощутил то, что легко мог понять и до этого. Мы с Поэтом долгие годы дышали одним и тем же воздухом, от дождя и у меня и у него первыми намокали колени под короткой болоньей. Одни и те же люди тащили нас на барже под звуки траурного гимна, одни и те же голоса доносились с трибун. Жареный пирожок с мясом за семь копеек, вынутый из пара, служил сначала флагом вольноотпущенника, потом закуской. Барды соблазняли нас геологоразведкой как единственно достойным выходом из цивилизационных дебрей. И те же слепые глаза богов и титанов молча и вопрошающе смотрели нам в затылок.
Когда Поэта заметили, началась другая история. Но сначала его, как и меня, просто не имели в виду. Мы жили в ватном мире, где никто никому не собирался радоваться, ибо заранее опасался неподконтрольных фантазий вновь прибывшего. Сердце в этом мире могло забиться только от цифр статистики, товар шел партиями, по годам рождения, и сразу отправлялся на санобработку в школы. Талант и усердие также оценивались в цифрах, для аномально одаренных устраивали кружки. Машина работала, наслаждаясь собственным музыкальным шумом и ритмом и стараясь, чтобы за щитки не попадали некондиционные человеческие особи, которые могли повредить механизм. Руку просящего не отгрызали кабинетные церберы, они просто отворачивали свои морды. А Поэт, в отличие от других просящих, не дразнил их и не обижался, поскольку душевно не вкладывался в этот жест и невозмутимо, прямо у собачьих морд, той же рукой снимал с ветки ягоду.
Вот тут и выясняется, что, бродя одними улицами, в городе, где для всех один вход, один выход и одно окошечко кассы, можно ходить разными путями.
Поэт полной грудью вдыхал этот воздух, настоянный на миазмах, фабричном дыме и любви, я задерживал вдох, ожидая приникнуть к случайной свежей струе. Он дышал, не обольщаясь придуманным смыслом и не вникая в правила игры, я долго трудился над одушевлением этого смысла, жил утайкой, а от исполнения правил испытывал мазохистское удовольствие. И вот его гений окреп, напитавшись той самой химически несуразной атмосферой, которая отравила мой мозг.
Соблазненный и отвергнутый, я стал метаться в поисках твердого пятачка, того, что я назвал статусом. Даже по короткому размышлению понятно, что это мог быть только статус жертвы, от которого Поэт отказался с некой, я бы сказал, брезгливостью, хотя на такой статус у него прав было неизмеримо больше. Но жертва повязана с палачом одной, в некотором роде даже сентиментальной историей, в то время как Поэт давно выстраивал свой, одинокий сюжет. Если и было в нем место кому-нибудь, кто мог превзойти его силой и отнять жизнь, то это вдохновителю Вселенной и администратору светил, именно поэтому, кстати, он никогда не позволил бы себе той фамильярности, которую я позволил себе в этом обороте. Зато ни один лоскут стеклянной ваты, которую мне не удается снять ни пылесосом, ни уходом в созерцание, не унес он с собой даже и за океан.
Для обывателя Поэт был да и остался почти неосязаемым. Момент, когда имя его из сплетни перешло в легенду, я тоже упустил. В ватных буднях его было почти не слышно. Люди, которые только и мечтали о том, чтобы быть соблазненными, не могли сфокусировать взгляд на фигуре Поэта и зацепить слухом имя того, кто великодушного жеста выдумщиков просто не заметил. Он жил в настоящем больше, чем настоящее позволяло, то есть был изначально ирреальным, более живым, чем остальные, или, напротив, уже мертвым, отсутствующим в реальности большинства. Кто-то неосторожно и приблизительно назвал его футурологом смерти. Неосторожно и приблизительно. Правда, излишний аппетит к жизни ему действительно казался подозрительным.
Урок явления гения (я имею в виду не тектонический сдвиг в культуре — тут шкала не дней, а веков), урок явления гения в твоей школе, на твоей улице, в твоем дворе, в садике твоего поколения, что ли, когда он теснится с тобой на одной скамейке или глядит волчонком из идущей навстречу толпы, а еще, чего доброго, плюхается рядом в троллейбусе и из-за ворота его пальто прямо в нос тебе поднимается гнилой пар, так вот урок этого явления состоит в том, что ты в конце концов отчаянно понимаешь, что в самом тебе ничего от этого не изменилось. Не в мире (и бог бы с ним), а в тебе самом.
Завистник, конечно, затаит ревность к несправедливому небу, и жизнь его, в некотором роде, даже обретет смысл. Люди культуры, обращенной к культуре частью своего существа, будут потрясены внезапным изменением пейзажа и, возможно, на любовное исследование этого катаклизма потратят оставшиеся годы. Это может стать даже их страстью, но не перевернет жизнь. Так распорядок дня сейсмолога не связан с активностью землетрясений. Так астрономы от конкретного созерцания Вселенной уходят в математику, чтобы не сойти с ума.
Как гений сам приходит к пониманию, что мир именно таков, каким он ему представляется? Как сам он начинает фиксировать в себе то, что мы называем гениальностью, а он называет «я»? Можно допустить, что это происходит от ежедневно повторяющегося у него опыта переживания целого. Так входят в грамотного правила грамматики, так затверживаются в снах будущие преступления.
Казалось бы, читатель таким же способом, то есть регулярной полнотой переживания прочитанного, должен получить силу импульса, исходящего от гениального текста. Но ничего подобного на деле не происходит. Отчасти потому, что награжден он лишь читательским даром и ему нечем вернуть этот импульс миру, кроме как повторением чтения или разговорами о нем. То есть дело не в импульсе, а в форме и структуре, которые перенять невозможно, так как для этого пришлось бы перестать быть собой. В той же мере неосуществима полнота сострадания умершему, ибо она должна была бы выразить себя собственной смертью.
Ты стоишь с ним плечо к плечу и понимаешь, что рядом с тобой не просто более удачливый или талантливый старшеклассник, его улыбка во мраке не дает усомниться в жуткой подлинности происходящего. Вместе с ним ты мигренью ощущаешь скандальность весны и то, что Охтенка — тот же Ахерон, который вместе с отражениями уносит дыхание и связи; вы оба балансируете на краю звездной полыньи, слыша, как осыпается под ногами хрупкий весенний лед. Есть еще возможность полета, вы уже почти летите.
Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 120